Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер | страница 18
«Но, знаешь ли, тогда было принято так говорить». На самом деле я не знала. Принято — где, кем? Ярко выраженный, воинствующий антисемитизм в этой стране у меня всегда ассоциировался с полусумасшедшими маргиналами, знакомыми по телерепортажам: жирные безработные мужики, у которых оружия больше, чем зубов, вещают, захлебываясь, что, мол, и работу, и зубы они потеряли из-за евреев; кучка взбаламученных подростков громит еврейские кладбища, да отдельные чудаки-неонацисты вопят «Хайль Гитлер!» в спортивных залах. Не понимаю, как я могла дожить до сорока лет, в своем высокомерном невежестве ни о чем не догадываясь: гордиться этим не приходится. Просто страшно, как много теряешь, не задав вовремя нужных вопросов, к тому же если история твоей семьи — табу. О древних греках и римлянах я узнала все на углубленном курсе истории в Брандейсе, а теперь наконец решила, поздновато, но все же лучше, чем никогда, узнать хоть что-нибудь об истории моей собственной семьи, особенно о том, как складывалась жизнь в те годы, когда рос мой отец, — это всегда было предметом запретным и непозволительным. В случае с матерью я обнаружила, как Дороти с ее рубиновыми башмачками, что нужно только спросить, тогда мама поведет меня в дом своего детства и покажет в ярком свете дня все то, о чем умалчивала до сих пор, — все, что так долго являлось ко мне в кошмарах. В случае с отцом я не могла прямо задать вопросы и получить ответы, поэтому сначала обратилась к письменным материалам.
Ах, хорошая библиотека — это глоток свежего воздуха! Знаю, библиотеки принято называть пыльными, но я с этим не согласна. В свободной стране вовсе не обязательно «смиряться и молчать», как велела моей тетке ее матушка, — молчать и оставаться в неведении. Вот она, вся информация, запрашивай, не стесняйся! Никто не шлепает тебя по руке, когда ты роешься в каталоге, не велит умерить любопытство, когда шаришь по полкам. Несколько изумительных месяцев я провела в библиотеке, где и нашла ответы на вопросы, касающиеся нашей семейной истории: такие вопросы я никогда не осмелилась бы задать никому из членов нашей семьи. Я обнаружила также, что не одну меня окружал заговор молчания; не одной меня касалось втихомолку принятое соглашение — никогда не обсуждать жизненно важные моменты нашей истории; не только я ощущала, что на меня, как на госпожу Шалоту, падет проклятие, если только я кину взгляд со своего острова на материк, откуда когда-то пришла, вплету свою частную историю в общую ткань — нет: подобный опыт я разделяла со многими сверстниками. По мере того, как я больше читала, пристальней вглядывалась в историю своей страны первой половины двадцатого столетия, я все чаще и чаще спрашивала у своих прекрасно образованных друзей как евреев, так и христиан: «А об этом вы знали? А это вам рассказывали ваши родители?» Ответом мне служило глухое молчание. Для меня, выросшей в мире, которым правили фантазии и сны, реально случившиеся события, факты были больше, чем глотком свежего воздуха; они буквально спасли меня от «побегов, прочных, как плоть и кровь», которые обвились вокруг меня и грозили удушить.