Корень жизни: Таежные были | страница 12



Погоревали мы с дедом, погоревали, а делать нечего — придется побег отложить. Оглядел он наручники и мои руки — а они для моего роста небольшие были, — и говорит: «Ежели долго и густо смазывать их мылом, они меньшают, сохнут вроде, потому как мыло вытягивает из них соки. Высохнут — их можно и ослобонить. Да ежели ишо похудать при ентом».

Сушить стал с марта, когда уже теплеть стало и ручей потек, но еще можно было в рукавицах ходить без подозрений. Отойду к ручью и начинаю руки намыливать да еще намазывать слоями размоченного мыла. Густо так. Потом обмотаю их тряпкой — и в рукавицы. Когда мыло подсыхало, больно было, вроде огнем горели руки-то, чуял, будто обручами стягивало. Перед едой облуплю их, оботру, пожру быстрей и немного и снова за мыло, снова в рукавицы. Даже спал в них… Правда, не спал, а маялся… А тем временем с дедом мы припрятывали недоеденные куски хлеба.

От болей, беспокойства и недоедания худеть стал. Уже через недельку-то вижу — окостлявились руки, подаваться стали, но еще не пролезали в окову. «Ишо недельку», — рассудил дед. И стали мы окончательно готовить свой час побега. Напрятали за деляной одежонки, сухарей. Муки, сахару, чаю подкупили. Соли. Посуды. Договорились так: после обеда дед будет отвлекать охранника всякими побасенками да особливым поведением, а я стану снимать наручники. Заключил он, что теперь пролезут. И уговорились быть возле наших тайников, как только солнце коснется сопки.

Убег это я к ручью и начал. Оголил руки, обтер, попробовал — не пролазят. Намылил их да железо — и стал продирать силой. Ногами упрусь в цепь и тяну. Глаза на лоб вылазили от боли, чую — косточки хрумкают. Левую-то протащил кой-как, а вот с правой еще час возился. Когда освободился, руки ничего не чуяли, в крови, огнем горели, потом стали пухнуть, багроветь. Однако я потихоньку побег.

Сошлись, упаковались и — деру. Дули по тропке часа два, пока не стемнело. Привел дед в какую-то нору, переночевали мы в ней, а чуть свет — снова в побег. Руки ломит, жжет по-страшному, в другое бы время волком завыл, а тогда вроде не до них было, будто бы чужая боль была…»


Каторжник задумался, опустил голову на грудь, потом плеснул в свою кружку спирту и воды, выпил, утер рукавом рот. Молчал странно и страшно, словно припоминал что: лицо было каменное, а по нему текли тяжелые мутные слезы. В душе моей страх перед этим человеком совсем сменился жалостью, мне хотелось узнать его историю до конца, но я не смел просить об этом, потому что видел его, почитай, мертвецом. Только побаивался: а не буен ли он во хмелю? Не набросится ли на меня? Успеет ли досказать о себе? Слежу за ним, жду. И дождался. Он снова заговорил: