Третья тетрадь | страница 3



Внизу, под скалами, куда она наконец пришла, оказался крошечный пляжик – не больше трех шагов в длину и двух в ширину. Лучи солнца долго не попадали сюда, и потому песок здесь все еще оставался твердым, волнистым и влажным, как стиральная доска. Сравнение это, видимо, поразило старуху своей прозаичностью, и она презрительно фыркнула, отчего лицо под мантилькой со вздувшимися ноздрями стало на миг молодым и гордым.

– Стиральная доска… – прошипела она, озвучивая свое сравнение, и махнула рукой, отгоняя непрошеное виденье долговязой девочки, с прикушенными до крови губами стирающей нижнюю юбку на ледяном полу умывальной в пять часов утра невыносимого декабрьского дня. – Вернуться к тому же? А ты, быть может, хотела в Париж, в комнаты мадам Мирман? Ха-ха-ха! – вдруг зашлась она в низком, почти вульгарном смехе. От такого смеха, пожалуй, любому стало бы не по себе, но в то же время невозможно было не поддаться его дикому, шальному очарованию. – Ха-ха-ха! – продолжала старуха, и задремавшие чайки, шумно вспорхнув, улетели. – Так, так! – с восторгом притопнула старая женщина, отчего на песке остался невероятно маленький, узкий детский след. Она смеялась, упиваясь этим смехом, и не слышала или просто не обратила внимания, как за бухтой, за старым греческим портом прокатились глухие раскаты тяжелых двенадцатидюймовых пушек. Ей казалось, что движение песка, шепелявыми струйками посыпавшегося с обрыва, вызвано ею самой, ее отчаянием и ее решимостью.

Но точно так же внезапно, как начался, приступ веселья закончился вместе с канонадой, и старуха принялась внимательно всматриваться в прибой, вяло лизавший песок. Казалось, ее не устраивает медлительность и лень воды, и она предпочла бы рев ветра и оскалы настоящего шторма. Но шторма не было уже несколько месяцев и совершенно не предвиделось в ближайшем будущем. Поэтому старуха, словно проверяя правильность своих действий, положила ладонь под грудь, прислушалась к неровным толчкам сердца и решительно села на холодный песок, вытянув длинные и стройные даже под тяжелой тканью ноги. Кусок подола тут же намок и заполоскался, как водоросли, и стало видно, какой когда-то была эта ткань – не просто черной, а с лиловым отливом, с вытисненными ирисами, кое-где продернутыми серебряной нитью.

Но старуха равнодушно скользнула взглядом по былому роскошеству и щелкнула железным замочком ридикюля. Тот распахнул свою проржавевшую пасть, и оттуда, как жадный язык, вывалилась пухлая тетрадь в сафьяновом переплете, явно старая, но не потерявшая от времени своего огненного дерзкого цвета. Старуха взяла ее осторожно, словно боясь обжечься, и стиснула в порыве не то ненависти, не то любви. Простая стальная застежка в виде латинской литеры «S» давно была сломана, углы прорвались, а обрез от долгого употребления потемнел и засалился. Однако, когда тетрадь от дрогнувшей руки раскрылась сама, вероятно, на том месте, где ее чаще всего открывали, оказалось, что прекрасная плотная бумага верже сохранила свою девственную белизну даже на полях. Рука в рваной митенке и с грязными ногтями застыла над беззащитно распахнутым лоном тетради, словно ангел смерти или насильник над жертвой… Лицо над тетрадью тоже стало белым, дикое выражение торжества, желания, унижения и мести осветило его изнутри, сделав одновременно страшным и жалким, – и с каким-то клекотом старуха опустила пальцы на лист и сладострастно дернула его, с мясом вырывая страницу – хранительницу коричневатых слов. Потом, небрежно отбросив тетрадь в сторону, старуха принялась лихорадочно складывать из листа кораблик. Пальцы не слушались, плотная бумага поддавалась плохо, да старуха и давно забыла, как складывать эти детские забавы, но она упрямо гнула и ломала лист. Наконец, сложив слабое подобие разваливающейся лодочки, она царственным жестом бросила ее в воду, и на парусе мелькнули нелепые слова: