Колыбель в клюве аиста | страница 18
― Двадцать, тридцать, пятьдесят, ― дерзко передразнил Жунковский, ― до тысячи считай ― не ударишь!
― Не ударю? ― удивился Садык.
― Нет!
Садык медленно извлек из карманов руки.
― Двести, триста, четыреста, ― смеялся сквозь слезу Жунковский. ― Ну, бей!
Я видел, как сжимались ладони Садыка в кулаки ― казалось, они вот-вот обрушатся на Жунковского. Я знал силу и мощь его кулаков (сколько они сокрушали на моих глазах!); неотвратимость драки, точнее, избиения, пугали, но кулаки Садыка, готовые заработать сумасшедшей мельницей, вдруг стали разжиматься.
― Ладно, ― смилостивился он. ― Прощаю.
― Без "ладно" ― бей!
― Ладно, говорю, ― обрезал Садык и, обернувшись ко мне, сказал полугрозно, полужалостливо: ― Думаешь, струсил... Пацанят не бью ― жалко... ― Демонстрируя безразличие, он смачно зевнул. ― В животе ― фокстрот: как хотите, а я похаваю.
Как ни в чем не бывало, Садык принялся есть. Присоединился к нему и я.
Жунковский обедать наотрез отказался.
― Поколупаю серы,― сказал он мне и двинулся в лесок.
"Неужто, ― думал я, ― Садык не решился на драку из-за боязни остаться без обеда? А мешок? Сколько напихано ― не то, что тащить ― сдвинуть с места одному не под силу? Наверняка попросит помощи ― тащить, как пить дать, придется гамузом. Откажись мы с Жунковским помочь, как-то ему управиться тогда с мешком?.. Нет, не выгодно драться Садыку!.."
Непонятным было и то, как быстро осекся Жунковский. И тут почудилась корысть: Садык обещал на днях взять нас в ночное. Оставалось дело за малым ― обговорить просьбу со старшим конюхом; тот, по словам Садыка, ни в чем ему не отказывал. "Что, если Жунковский отступил, вспомнив о предстоящей вылазке с Садыком в ночное? ― думал я. ― Какой ему прок от ссоры?"
Поев, Садык дал храпака. Он спал, бормоча вслух ругательства ― уж не с Жунковским ли выяснял во сне отношения?
Я двинулся в лесок, думал, встречу Жунковского разобиженного, а может быть, даже и плачущего, но обернулось иначе: еловая шишка сверху стукнула мне о спину, одновременно раздался голос смеющегося Жункового ― сидел он верхом на суку ели, как ни в чем не бывало, весело колупая серу.
У меня спали нехорошие раздумья. А Садык и вовсе, казалось, не придал значения ссоре. Он, как и прежде, верховодил, сыпал двух- и трехэтажным матом, чувствовал себя "в своей тарелке". Правда, под вечер, на привале, у арыка (мешок его и в самом деле привелось тащить втроем!), когда, уметая последний ломоть хлеба, мы перебирали детали дня, Садык преобразился в этакого мужика, задавленного житейским опытом, часть которого он, Садык, мог бы безвоздмездно, по-братски, отделить салажне, то есть мне и Жунковскому.