Вилла Бель-Летра | страница 106
Его загадочная фраза истолковывалась по-разному. Большинство литературных критиков сходились на том, что Пенроуз был одержим идеей смерти, ценя в ней непревзойденный по остроте ощущений стимул к творчеству. Говорят, он любил рисковать: чего стоят хотя бы свидетельства о его патологической страсти к опасности. Сохранились воспоминания о том, как он, обернув руку в платок, опускал ее в стеклянную клетку террариума, соревнуясь в ловкости с разъяренным клубком ядовитых гадюк. Или о том, как по весне отправлялся в горы Шотландии, чтобы испытать удачу в бурливой реке, которую покорял на утлой лодчонке — подобии индейских пирог, — сделанной на заказ по его чертежным наброскам озадаченными местными умельцами.
О его связях со слабым полом слухи ходили самые неприглядные. После нескольких актов любви женщины, поначалу с трудом верившие в свое небывалое счастье, — Мартин Пенроуз был не только хорош собой и романтически знаменит, но и очень разборчив в отборе своих предпочтений, — вскорости покидали его чуть ли не в ужасе, никогда не распространяясь даже намеком о причинах внезапного к нему охлаждения. Как-то раз его обвинили в навязчиво культивируемом байронизме, на что Пенроуз невозмутимо ответил: «Ваш Байрон был просто наивным мальчишкой, стремившимся — причем неуклюже — доказать всем вокруг свою состоятельность. Он хромал не одной лишь походкой, но и своим истерическим сердцем. В отличие от него я, увы, совершенно здоров». Это «увы» и это «здоров» позволяли подозревать Пенроуза в претензии на демонизм, отголоски которого легко обнаруживались в его ювелирно отделанных строках.
Мастерство Пенроуза как литератора не подвергалось сомнениям даже его врагами. Главный и, пожалуй, единственный серьезный упрек, высказываемый в его адрес, заключался в чрезмерной и нередко подчеркиваемой отстраненности автора от жизненных коллизий и повседневных перипетий. Его это не трогало: «Жизнь — лишь жалкая театральная антитеза подлинному творчеству. С данным препятствием каждый художник управляется сам — в меру способностей, разумеется. Полагаю, что я в этом смысле давно уже стал обладателем абонемента в первый ряд наиболее посвященных ее отрицателей».
Поговаривали, что сэр Мартин заставлял прислугу участвовать в дьявольских постановках его самоубийства, осуществляемых в хмурых декорациях лондонского предместья, где писатель снимал особняк. Дескать, лорд забавлялся исследованием пределов заветного пограничья, куда по собственной воле никто из смертных, будь они в здравом уме, ступать не решался. Раздав своим слугам луковички часов, Пенроуз повелевал им по взмаху его руки выдернуть табурет из-под ног взгромоздившегося под потолок хозяина и не забыть при этом вытащить его из петли, когда секундная стрелка доберется до нужной отметки. Об изведанных ощущениях он никому не рассказывал, но вряд ли эти странные опыты можно считать лишь причудой недужных фантазий: достаточно перелистать его новеллы из сборника «Мы, Танатэрос» (сопряженье Танатоса с Эросом), дабы убедиться, что постигнутые им откровения одарили его несколькими потрясающими сюжетами, в которых смерть выступала всегда демиургом, создающим мир очарованного ею художника-двойника по своему образу и подобию. «Для меня занятия литературой, — повторял нередко Пенроуз, — это не что иное, как в целом весьма эффективный способ убийства бессмыслицы, которую являет собой нам в каждом своем эпизоде пресловутая и вульгарная до непотребства действительность. Без большого риска обмануться, можно утверждать, что в каждом истинном творческом акте блуждает незримая тень Джека Потрошителя, решившего в который раз поквитаться с безнравственной и продажной особой — реальностью».