Герман Гессе Последнее лето Клингзора | страница 11



— Око не вернется. Никогда больше.

— И не надо! — резко воскликнул художник и сердито тряхнул четко очерченной ястребиной головой. — Ничего не должно возвращаться! Зачем? Что за детские желания!

Война преобразила все, что было раньше, в какой–то рай, даже самое глупое и ненужное. Что ж, славно было в Париже, славно было в Риме, славно было в Арле. Но разве сегодня и здесь менее славно? Рай — это не Париж и не мирное время, рай здесь, он находится вон там наверху, на этой горе, и мы будем в нем через час, и мы — это разбойники, которым сказано: сегодня ты будешь со мной в раю.

Они выбрались из крапчатой тени лесной тропы на открытую широкую проезжую дорогу; светлая и жаркая, она большими кругами вела к вершине. Клингзор, в темно–зеленых защитных очках, шел последним и часто отставал, чтобы видеть движение и цветовые сочетания фигур. Он ничего не взял с собой для работы нарочно, даже маленького блокнота, и все же сотни раз останавливался, взволнованный открывавшимися ему картинами. Одиноко стояла его тощая фигура, белая на красноватой дороге, у края акациевой рощи. Лето дышало жаром на гору. Свет стекал отвесно, сотни красок, дымясь, поднимались из глубины. Над ближайшими горами зеленых и красных тонов с белыми деревнями виднелись синеватые гряды гор, а за ними, все светлей и синей, новые и новые гряды, и совсем далеко и неправдоподобно хрустальные вершины в вечном снегу. Над лесом акаций и каштанов свободнее и мощнее выступал скалистый, в зазубринах гребень Салюте, красноватый и светло–фиалковый. Красивее всего были люди, как цветки, стояли они на свету под зеленью, как исполинский скарабей, светился изумрудный зонтик, под ним — черные волосы Эрсилии, белая стройная художница с розовым лицом и все остальные.

Клингзор впивал их жадными глазами, но мысли его были с Джиной. Он увидит ее только через неделю, она сидела в конторе в городе и писала на машиненке, ему лишь изредка удавалось увидеть ее, и одну — никогда. А любил он ее, именно ее, которая понятия о нем не имела, не знала его, не понимала, для которой он был лишь какой–то редкой и странной птицей, каким–то знаменитым художником–чужеземцем. Как странно, что именно к ней привязалось его желание, что никакая другая чаша любви его не удовлетворяла. Он не привык проделывать долгие пути ради женщины. Ради Джины он их проделывал, чтобы побыть часок рядом с ней, подержать ее тонкие пальчики, подсунуть свой башмак под ее башмак, быстро поцеловать в затылок. Он размышлял, был забавной загадкой себе самому. Неужели это уже поворот? Уже старость? Неужели только это, поздняя любовь сорокалетнего к двадцатилетней?