Чертова кукла | страница 48
— Помнишь?
Юрий взглянул.
— Захвачу с собой. Пробегу дома. Забыл, в чем тут дело.
На Острове Юрию сказали, что был Левкович, ждал его, но потом ушел. Досадно. А может, к лучшему.
Вечер у Юрия был занят, но он успел проглядеть забытые странички Достоевского. С первых же строк понял, что должны тут говорить Морсов и его присные, — и стало еще веселее. «Приговор» ему понравился своей простотой; как просто и легко его… если не наизнанку вывернуть, то в настоящую сторону подвинуть.
Юрий совсем не прочь иногда от «умных разговоров»; это ведь тоже игра, да еще какая! Единственная, допускающая искренность, правдивость; игра без условностей — и все-таки самая настоящая игра. Юрий за то и жизнь любил, что такое в ней разнообразие игр.
Глава двадцатая
ЧЕРТОВА КУКЛА
Собираются.
Пожалуй, уж и собрались — такая куча народу. Почти все толпятся в столовой, в смежных комнатах, — в зал еще не идут. В зале торопливо занимают места только старые, — худые и толстые, — дамы и скромные посетители из новеньких.
Помещение обширное и какое-то глупое, неизвестно для чего приспособленное. Впрочем, есть и библиотека, позади, темноватая и прохладная. А залу, когда в ней собирается общество «Последних вопросов», устроители налаживают по-своему, довольно странно: длинный стол с эстрады несут вниз, на середину комнаты, а стулья для публики ставят кругом, в несколько рядов. Это не очень удобно, — зала длинная и узкая, — но уж так решил Морсов и его помощники: они ненавидят «эстрадность» и даже хотели бы совсем искоренить «публику»; им мечтается собрание, где каждый подает голос и во всем принимает участие.
Это, конечно, мечты, и большинство собравшихся именно «публика»; не совсем обыкновенная, но публика.
Юрию все очень понравилось, едва он вошел.
Усадив испуганную Литту в зале, где нагло-яркий свет ее еще больше смутил, Юрий через столовую медленно пробирался дальше. Какое странное собрание! Что могло толкнуть этих людей на одни и те же половицы? Мода? Безделье? Интерес к «последним вопросам»? Наивность? Игра? Что?
Юрий должен был сознаться, что, вероятно, есть всякое: интерес и безделье, игра и скука.
«Литературы» очень много. Вот и толстый Раевский, похожий на Апухтина, поэт «конца века», мирно разговаривающий с неприличным Рыжиковым, поэтом «начала века». Вот бесстрастный и любезный Яшвин, везде одинаковый — у себя дома, в гостях и в собрании, всегда ровный — в полдень, в обед и за ужином в пять часов утра. Ему что-то медлительно объясняет бритый и лысый беллетрист Глухарев. Этот Глухарев издумал собственную религию, исповедует ее, но, впрочем, никому не навязывает и спорит всегда небрежно.