На покое | страница 21



И вот жизнь прошла, и нет у меня во всем мире ни души. Н-ни души! Тоска, мерзость… Знаешь, Саша, — Славянов наклонился к самому уху Михаленки, и в его шепоте послышался ужас, — знаешь, вижу я теперь часто во сне, будто меня кто-то все догоняет. Бегу я будто по комнате, и много, много этих комнат впереди, и все они заперты… И знаю я, что надо мне успеть открыть двери, вытащить ключ и запереться с другой стороны. И тороплюсь я, тороплюсь, и страшно мне до тошноты, до боли… Но ключи заржавели, не слушаются, и руки у меня, как деревянные. А «он» все ближе, все ближе… Едва успею я запереться, а «он» уж тут, рядом; напирает на двери и гремит ключом в замке… И знаю я, чувствую я, что не спастись мне от него, но бегу из комнаты в комнату, бегу, бегу, бегу…

— Эх, не скулил бы ты, Меркурий Иванович, — с безнадежным унынием перебил Михаленко.

— Но хуже всего, что гадок я себе самому, гадок! — страстным шепотом восклицал Славянов. — Отвратителен!.. Милостыней ведь живу, Христа ради… И все, все мы такие. Мертвецы ходячие, рухлядь! Старая бутафорская рухлядь! О-о-о, гнусно, гнусно мне!..

Он схватился обеими руками за ворот рубашки и разодрал ее сверху донизу. В груди у него что-то клокотало и взвизгивало, а плечи тряслись.

— Уйди ты, уйди, ради бога, Меркурий Иванович! — умолял Михаленко. — Не надо, родной… боюсь я… страшно мне…

Шлепая по полу босыми ногами, с мокрым лицом, шатаясь на ходу от рыданий, Славянов тяжело перевалился на свою кровать. Но он еще долго метался головой по подушке, и всхлипывал, и горячо шептал что-то, сморкаясь в простыню. Не спал и Лидин-Байдаров. Крошки от ватрушки набились ему под одеяло, прилипали к телу и царапались, а в голову лезли все такие скучные, ненужные и позорные мысли о прошлом. Стаканыч, намазавший на ночь грудь и поясницу бобковой мазью, кряхтел и ворочался с боку на бок. Его грыз застарелый ревматизм, который всегда с особенной силой разыгрывался в непогоду. И вместе со словами молитв и привычными мыслями о сыне в его памяти назойливо вставали отрывки из старых, забытых всем миром пьес.

Один дедушка лежал неподвижно. Его руки были сложены на груди, поверх одеяла, и не шевелились больше, а глаза были устремлены вперед с таким строгим и глубоким выражением, как будто дедушка думал о чем-то громадном и неизмеримо превышающем все человеческие помыслы. И в этих немигающих, полузакрытых глазах, не проникая в них, отражался стеклянным блеском розовый свет лампадки.