Мимоза | страница 9



Разглядывая возницу, пытаюсь одновременно понять причину моего беспокойства. Да, привык, видно, чтобы мною командовали, чтобы контролировали, и пусть умом я понимаю, что с нынешнего дня обрел свободу, обязан своим трудом кормиться, но в глубине души томлюсь без руководящего слова, нуждаюсь в приказе и догляде.

Это открытие показалось таким унизительным, что, поколебавшись, я с каким-то даже вызовом отошел от повозки и зашагал по обочине.

Понуро бредут лошади, повозка гремит, поскрипывает, копыта и колеса взбивают-взвеивают дорожную пыль. Мои спутники в полном молчании двигаются следом. С полей тянет легким ветерком. У подножия гор ветер покрепче; вздыбилась желтая пыль и застыла, словно достигающий неба столб из нефрита. Закружилась в поднебесье неведомо откуда взявшаяся чета горных орлов. Их крылья недвижны; вместе с воздушным потоком птицы с клекотом плывут над нами.

И как бы в ответ на крики голодных орлов наш возница, этот каменный истукан, вдруг высоким протяжным голосом затянул песню:

— Оо-о....

И дальше, словно тоска выражается высотою звука:

Щелкает кнут, знай посвистывает.
Братец томится-тоскует один — э-эх!
Сбилась с шага моя лошаденка-лошадка,
Эх, день за днем погоняю ее-о!
Дом далеко-о!

В голосе его была такая напряженная мощь, такая тоска, что, казалось, кто-то насильно выдавливает из него и эту мощь, и эту тоску. К концу каждой строки голос взлетал ввысь, а потом резко обрывался, исполненный скорби, и отзвук его уносился прочь и затихал в бескрайних просторах полей. Пульсирующий, бьющийся ритм был столь энергичен, что и с последним звуком песня не кончалась: когда финальная нота уже истаивала, я чувствовал, что песня продолжает уплывать куда-то в бесконечность, проникая все дальше и дальше в пространство опустевших рисовых полей. Это было прекрасно. Мне часто приходилось, особенно до 1957 года, слышать записи многих знаменитых исполнителей — конечно, не Карузо и не Шаляпина, ну Поля Робсона, к примеру. И могу утверждать, что ни один из них не вызвал во мне таких чувств. В этой песне было что-то от древних дальневосточных мелодий, но жили в ней и страсть, и суровая безыскусность, и одиночество, недоступные рациональному толкованию, Ее нельзя было отделить от этой равнины, от этой земли, на которой тоскует человек. Это песня здешних просторов, бескрайней желтой пыли лессового плато.

Во мне все трепетало.

А он уже вновь вступил, затянув все тот же, ни на что не похожий звук: