Зыбь | страница 5



Он заметал с полдесятины и остановился. Хватит на день. Снял борону с арбы, приладил постромки, впряг кобылу.

— Ну, родимушка, потрудись! Но, Господи, бо-слови!

Повел. Корсачная, непривычно широко, неловко расставляя ноги и застревая в бороздах, заспешила, засуетилась. Борона запрыгала по комьям. Никифор, шагая рядом большими, подпрыгивающими шагами, закричал:

— Но — но-но-но-о! Н-но, не робей! Но, старушка, но-о!.. Эх, ты, Мар-фунь-ка!..

Ласково понукающий крик, почмокиванье и свист, похожий на коленца и трели жаворонков, напев раздумчивой песенки — все бесследно тонуло в степном просторе, переплетаясь с другими голосами и звуками, далекими, заглушенными расстоянием.

Что-то могущественное, почти неодолимое было в этих трех десятинах взрытой, истощенной земли. Скрыла она свои грани, слилась с другими полосами, раздвинулась вдаль и вширь. Впереди и сзади, направо и налево, до дымчато-голубого горизонта, все изборождено, взрыто извилисто-дрогнувшими полосками. И буро-черные комья земли лежат, словно притаились, как насторожившаяся темная, несметная стая. Ждут… Обнаженно-бедно все кругом, серо, неласково. Обжигает лицо сухим холодом жесткий ветерок, шумит в голых, красных, словно озябшие пальцы, ветвях кучерявых степных яблонок, в сизой, колкой сетке терновника, в пустых окошках полевых хаток. Тени облаков с смутными очертаниями безмолвно скользят по черным коврам взрытой земли, по косичкам нежной зелени над балками, по старому коричневому бурьяну на высоких глинистых шпилях. Мертвым, потускневшим золотом глядит прошлогоднее жнивье, по которому не успел осенью пройти плуг, и вихры старника на пашне торчат, как редкие чалые волосы на изрытом оспой лице.

Голо, однообразно… Но какая ширь кругом, и как волнуется сердце неясными грезами!.. Каким упоением любви звенят эти степные песни!.. А скоро придут нарядные дни, залитые солнцем и всеми красками земли, яркие, бесшабашно-шумные… Зелено-пестрый шепот пойдет зыбью по всей степи, на вечерней заре будет звенеть тонкое ржанье жеребенка и далекая девичья песня, чарующая невыразимой молодой грустью… Прекрасен тогда ты, родной угол, скудный и милый!..

— Но-о, родимая, но-о! Н-но, кормилица! Но, болезная, но!..

Стала. Выбилась из сил. Шумно дышит ноздрями, высоко подымаются выпачканные в навозе бока. Расставила согнутые передние ноги и, как пьяная, качается спереди назад. Вот-вот упадет. Низко держит голову. Черные, безнадежно-грустные, слезящиеся глаза устремлены вперед, миму хозяина, и покорная дума безвыходности, безнадежности написана в них.