Ключ дома твоего | страница 94
Именно в тот день, перед ноябрьскими праздниками 1924 года, усомнился Шямсяддин в правоте своей. Людей, а их было трое, вели через все село к зданию сельсовета, расположенному на небольшой площади, рядом с единственной на селе керосинной лавкой Джабраила. Сейчас лавка была закрыта, а сам Джабраил вместе с двумя своими товарищами, так же избитыми, с опухшими лицами и в окровавленной одежде проходил мимо нее. На лавку свою он даже не оглянулся. Не отрываясь, смотрел он на жену свою и на детей, что бежали рядом, и ничего не понимал. За что Аллах прогневался на него, что плохого сделал он этим пришлым людям в военной форме, что оторвали его от семьи. Разве грешно честно торговать? Это единственное ремесло, которым он владел. И отец его, и дед были купцами, и никто никогда не попрекал их этим. Что надо было от него этим людям, он так и не понял. Не слышал он ни о каком заговоре, да и о самой Советской власти он знал немного. В стороне он был от этого всего. Но не все равно было людям, которые допрашивали его. А когда боль стала невыносимой, заплакал от обиды Джабраил и сдался. Со всем согласился он, только бы не возвращалась эта боль. И его действительно оставили в покое. Успокоился Джабраил, думал, все плохое кончилось, и разберутся люди во всем и отпустят его домой. Не отпустили, а вели его сейчас на расстрел, и не верилось ему, что это может случиться.
Другие двое шли молча и смотрели себе под ноги. Старший из них, Гаджи Рагим-ага, тяжело передвигал ноги, замучила его подагра, каждый шаг ему давался с трудом. И в тот день, когда забирали его, жена его Саялы парила ноги ему. После таких горячих ванн боль на время утихала, а если еще помазать ноги мазью, что приготовила и прислала сестра Джаваир, да укрыться на ночь теплым одеялом, становилось так хорошо, что забывал он о годах своих. Сейчас боль была столь ужасной, что скорей хотелось ему дойти до места, чтобы вся эта мука наконец закончилась. Его особо не допрашивали, просто он родился Агой, хозяином этого села, а значит, врагом новой власти.
Третий, самый молодой, Фирудин, был лет тридцати от роду, сильный, высокий мужчина. Его били дольше всех, правый глаз его уже не открывался, и вся щека его была сплошным синяком. Знали его в селе как крепкого, зажиточного крестьянина, не боявшегося сказать правду, даже если кому-то это не понравится. Он шел молча, опустив голову, только иногда он поднимал ее и тихо, почти шепотом, говорил: