Воспоминания о Николае Ивановиче Либане | страница 2



Я опустил голову:

— Мне хотелось бы заниматься современностью…

— Вольному воля, — ответил он в своей насмешливой интонации. И прибавил, поняв мои мысли: — Литературной критикой хотите заниматься? Похвальное намерение. Но там Вас этому не научат.

— А где… научат? — проговорил я, пряча глаза.

— Где? Встречный вопрос: кто самый лучший критик в истории русской литературы, включая, конечно, и советскую?

— Писарев! — выпалил я, оправившись от оцепенения.

— Типичный ответ девятиклассника… Лучший критик — Чернышевский. Если говорить о литературной критике в собственном смысле слова, а не о попутных занятиях, иногда очень важных.

— Николай Иванович, — пробормотал я неуверенно, — Вы позволите мне… приходить к Вам… и… общаться? Мне там… в советской литературе… будет не хватать Буслаева, Нестора и… да… и Чернышевского.

Не помню, сказал ли он мне: «Я в Вас верю». Кажется, нет. (Это мне три года спустя весьма отчетливо сказал Лев Якименко.) Но от прощания с Либаном осталось именно это сложное чувство: сожаление и вера.

Четыре года спустя судьба дала случай убедиться в его отношении ко мне. Последующие редкие и лестные для меня разговоры (в частности о «Лесковском ожерелье») с уже совершенно седым учителем — я оставляю «за рамками кадра», а о том, что было «на краю рамки» — в 1956 году, — скажу. В числе других распределенных в аспирантуру выпускников я сдал вступительные экзамены (довольно тяжелые, кстати) и в числе этих выпускников, прошедших конкурс, получил документы обратно — как человек, не имеющий трудового стажа. Спорить было бесполезно: решение «орабочить» науку было принято на уровне ЦК партии — в связи с восстанием в Венгрии. Никому на советской кафедре и в голову не пришло защищать меня в такой ситуации: дело пахло политикой.

Единственный, кто пошел в деканат и попробовал меня «отстоять», был Николай Иванович, у которого я проучился-то один семестр за пять лет до того. Разумеется, я не от него узнал, что он пытался мне помочь. Пересказали…

А от считанных часов семинара на первом курсе остался в моей памяти навсегда — невысокий, крепкий человек с ироническим взглядом из-под кустистых бровей и «прочными» согласными в ясной русской речи:

— Чтобы научиться слышать стих, надо набить себе ухо…

Инна Ерина (Пашинина)

Элегантный, как-то необыкновенно элегантно сложенный, с неизменной тросточкой, что, безусловно, придавало ему определенный шарм…

Он был заметен даже в толпе. Я до сих пор отчетливо вижу его, пробирающегося сквозь поток вечно шумных и хлопотливых студентов в нашем узком факультетском коридоре. Или на Моховой, направляющегося на факультет мимо университетской чугунной решетки. Сколько было потом разговоров: «Видели Либана…»