Смерть — гордая сестра | страница 11



И весь день по всему магазину будут звать ее сестру, которая мало говорит и редко улыбается. Они не могут без нее обойтись, они будут спрашивать ее повсюду, богатая женщина будет требовать ее, знаменитая куртизанка скажет, что хочет с ней посоветоваться. И когда она придет, они скажут: «Я хотела узнать ваше мнение, потому что остальные ничего не смыслят. Только вы понимаете меня. Только с вами я могу разговаривать». Но они не могут с ней разговаривать, потому что она никогда не говорит. И все же им хочется быть поближе к ней, исповедаться ей, излить свои слова в ее молчание: ее большие спокойные глаза смотрят на них, и от этого им хочется говорить. Тем временем Розены улыбаются.

Так, остановившись в гуще неугомонного человеческого роя, я думал об этих людях и об этих предметах. Я думал о мистере Розене, о той женщине и ее сестре, о тысяче странных и сокровенных мгновений нашей жизни. Я думал о том, что прахом великого Цезаря можно заделать стену[2] и о том, как наша жизнь соприкасается с каждой другой жизнью, когда-либо прожитой на земле, о том, что каждый безвестный миг, каждая безвестная жизнь, каждый умолкший голос и забытый шаг отдавались где-то в воздухе вокруг нас. «Смотреть на вещи так значило бы смотреть чересчур пытливо». — «Нет, нисколько, честное слово»[3]. Шаг, прозвучавший на этих мостовых, рождает эхо в пыли Италии, а Розены все улыбаются.

И мне казалось, что скученная пестрая жизнь нашей земли похожа на ярмарку. Вот строения этой ярмарки — лавки, палатки, таверны, балаганы. Вот места, где люди продают, покупают, меняют, едят, пьют, ненавидят, любят и умирают. Вот миллионы обычаев, которые им кажутся незыблемыми; вот древняя вечная ярмарка, обезлюдевшая, пустая и покинутая сегодня ночью, завтра — запруженная новыми толпами и лицами, наводнившими миллионы ее закоулков и переходов, людьми, которые рождаются, стареют, изнашиваются и, наконец, умирают здесь.

Они не слышат огромного темного крыла, которое машет в воздухе над ними, они думают, что их мгновение длится вечно, они так сосредоточенны, что едва замечают, как спотыкаются и стареют. Они не поднимают глаз к бессмертным звездам над бессмертной ярмаркой, они глухи к непререкаемому голосу времени, звучащему в высях и не смолкающему ни на миг, какие бы люди ни жили и ни умирали. Голос времени далек и тих, и все же в нем — весь гомон миллионноязыкой жизни, время питается жизнью, но само живет над ней и отдельно от нее, неспешное и задумчивое, словно ток реки, окаймляющей ярмарку.