Младший брат | страница 16
— Ничего не знаю,—сказал Иван быстро.—Отказываюсь понимать. Ноу коммент, как говорят американцы. Вы, господа, ничего не слышали, правда? А на твоем месте, Марк, я зашел бы к нам на семинары как-нибудь. Не пожалеешь.
Марк, вздохнув, покачал головою, а Розенкранц зачем-то пожал Ивану руку, за ним и Андрей. К скользким темам больше не возвращались, к высоким тоже. Под утро, когда прогудел по туманной улице первый троллейбус, настала пора расходиться. На лестнице, на пыльных и грязных ее ступенях, Марк обнял друга, и они трижды поцеловались. Константин отстранился, кажется, всхлипнул, взглянул Марку в глаза — и вся троица стала неторопливо спускаться. Хлопнула дверь на улицу. Марк вернулся в комнату и закурил. За стеною уже трезвонил будильник, поставленный для верности в тарелку с медяками, заворочалась соседка. Просыпалась она тяжело, вечно охала и кашляла в полусне. Вчера, после ухода всей компании, разъяренный Иван настиг коммунальную патриотку по дороге в комнату, сделал страшные глаза, загородил ей путь.
— Ах ты сука старая, — прошипел он к немалому ужасу Марка. — добилась своего, вредительница? Ты не догадываешься, где мы все работаем, дура? Ты знаешь, что стоит мне слово сказать—и ты у меня в двадцать четыре часа вылетишь к чертовой матери и со службы, и с квартиры этой, и вообще из Москвы?—Он на секунду раскрыл перед носом ошалевшей соседки ярко-алый, переплетенный в настоящую кожу пропуск в свой сверхсекретный институт.—Давай-ка живо свою тетрадку. Тоже мне помощница выискалась! Ты соображаешь, сука безмозглая, что чуть не сорвала товарищу Розенкранцу выполнение государственного задания особой важности?
Послушно протянув тетрадку, Мария Федотовна рванулась к своим дверям и, вероятно, так и не услыхала сдавленного хохота своих обидчиков. Выходка ничего себе, но с квартиры теперь придется съезжать совершенно точно. А куда? И снова морока, снова картонные коробки для книг, опять собирать дурацкую разрозненную посуду, сортировать письма—с каждым переездом их остается все меньше, только стопка от Натальи такая же толстая... глупо-то как.
Прописан был Марк у матери, в однокомнатной квартирке в Хорошово-Мневниках, украшенной превеликим множеством подушек, лоскутных одеял и недорогой фарфоровой посуды. Получили они это жилье на берегу Москвы-реки лет десять назад взамен небольшой комнаты в подвальной коммуналке. Прожил Марк у матери меньше года, с первого же курса института кочевал с волчьим упорством из одного случайного места в другое, в студенческие годы, бывало, и поголадывал, но за независимость свою и свободу держался мертвой хваткой, тем более что фундамент у них был самый что ни на есть хлипкий. Родители давно разошлись; с матери тянуть было непристойно да и не очень возможно, а отец в своем нынешнем состоянии был бессребреник и нищий, и со школьных лет таил него Марк горчайшую обиду. По образованию синолог, работал отец когда-то на зарубежном вещании, захаживали в дом хорошо одетые гости немногословные улыбчивые китайцы, приносили соевый соус в баночках и диковинную лапшу, мать бегала на коммунальную кухню проверять пироги, к вящей зависти многочисленных соседей, и устилала стол крахмальной скатертью, и гоняла Марка в рыбный магазин на Арбате за осетриной. Чуть ли не в том же магазине отец потом работал грузчиком и выделял Марку алименты: двадцать четыре рубля в месяц. Положим, Андрею доставалось не больше, но много ли ему было нужно в своем Харькове? А Марк учился в английской школе, куда кое-кто из одноклассников, бывало, подкатывал к началу занятий на черной «Волге» с шофером. Вот вам и обида, почти ненависть, вот и уязвленность сердца, вот безумное желание выбиться в люди, чтобы кому-то что-то доказать— Господи правый!—вот и драма почти на всю жизнь. Марк и службы своей, порядком ему опостылевшей, не бросал, все надеясь, что рано или поздно вынесет его неведомой волною на небесную высоту, где обретаются холеные дети ответственных работников, сами понемногу в этих самых ответственных работников превращающиеся. Самое ужасное состояло в том, что Марк яснее ясного понимал всю суетность и никчемность своих мечтаний, а совладать с собою не мог. И в результате, отдавая парикмахеру Жоре на Новом Арбате четыре, скажем, рубля—сумму, пробивавшую в его финансах ощутимую брешь,—он испытывал не столько радость столичного пижона, сколько злобное удовлетворение. Простая прическа в детстве стоила пятнадцать копеек,