Коричные лавки. Санатория под клепсидрой | страница 61
САНАТОРИЯ ПОД КЛЕПСИДРОЙ
Юзефе Шелинской
КНИГА
Я называю ее просто Книга, безо всяких определений и эпитетов, и в воздержанности этой, в самоограничении присутствует беспомощный вздох, тихая капитуляция перед необъятностью трансцендента, ибо никакое слово, никакая аллюзия не способны просиять, заблагоухать, охватить тем ознобом испуга, предчувствием той ненареченной субстанции, первое ощущение от которой на кончике языка не вмещается в наш восторг. Что добавит пафос прилагательных и велеречивость эпитетов этой вещи безмерной, этому великолепию беспримерному? Но читатель, читатель истинный, на какого рассчитывает эта повесть, поймет и так, если заглянуть ему в глаза и на донышке самом просиять тем блеском. В быстром и пристальном взгляде, в мимолетном пожатии руки он уловит, переймет, распознает — и зажмурится в восторге от столь глубокой рецепции. Ибо разве под столом, разделяющим нас, не держимся все мы тайно за руки?
Книга… Где-то на заре детства, в первые рассветы жизни, яснел горизонт от мягкого ее света. Она достохвально лежала на письменном столе отца, и отец, тихо погруженный в нее, терпеливо тер послюнявленным пальцем изнанку переводных картинок, пока слепая бумага не начинала туманиться, мутнеть, бредить блаженным предчувствием и вдруг слущивалась промокашечными окатышами и приоткрывала краешек павлиноглазый и оресниченный, а взор вступал, обмирая, в девственный мир Господних красок, в чудную влажность чистейших лазурей.
О, это протирание бельма, о, явленье блеска, о, сладостная весна, о, отец…
Иногда отец отрывался от Книги и уходил. Тогда я оставался с нею наедине, и ветер шел сквозь ее страницы, и образам дано было возникать.
А меж тем как ветер тихо листал ее, вывевая краски и облики, содрогание проходило по печатным столбцам, выпуская из-под букв стайки ласточек и жаворонков. И улетали, улетучиваясь, страница за страницей, мягко вбираясь ландшафтом, насыщая его многоцветьем. Иногда Книга спала, и ветер тихо пушил ее, словно розу столистную, и она приоткрывала листики, лепесток за лепестком, веко за веком, слепые, бархатные, дремотные, пряча на донышке сути своей лазурный зрачок, павлиний смысл, говорливое гнездо колибри.
Это было очень давно. Матери тогда еще не было. Я проводил дни вдвоем с отцом в нашей, огромной как мир, комнате.
Призматические висюльки лампы наполняли ее распылом цветных бликов, разбрызганной по всем углам радугой, и когда лампа поворачивалась на цепях, вся комната шла радужными пятнами, как если бы сферы семи планет кружились одна в другой. Я любил стоять у ног отца, обхватив их, как колонны. Иногда отец писал письма. Я сидел на письменном столе и восхищенно следил завитушки подписи, мудреные и закрученные, точно трели колоратурного певца. В обоях бутонами набухали улыбки, проклевывались глаза, куролесили проказы. Чтобы потешить меня, отец пускал в радужное пространство из длинной соломинки мыльные пузыри. Они стукались о стены и лопались, забывая свои радуги в воздухе.