Нравственный облик Пушкина | страница 17



Отношение Пушкина к требованиям своей совести и его раннее, вдумчивое проникновение в сущность разумных условий человеческого существования, в потребности сердца, в права мысли-определили и взгляд его на главнейшие проявления справедливости, как осуществления общественной совести, выражающиеся в правосудии и законодательстве. Уже двадцатилетним юношею он выражает определенный в этом отношении взгляд, которому оставался затем верен во всю свою остальную жизнь. Восхищаясь уединением, он учится "блаженство находить в истине, свободною душой закон боготворить, роптанью не внимать толпы непросвещенной и отвечать участием застенчивой мольбе" [63]. Это целая программа, тем более замечательная, чем менее она подходила к рамкам, в которые тогда охотно укладывалась личная и общественная жизнь на Руси.

Движение законодательства и возбуждаемые при этом вопросы исторического и общественного характера чрезвычайно интересовали Пушкина. Его записки и письма хранят несомненные доказательства глубины этого интереса. В них содержится множество замечаний критического характера и указаний на бытовые особенности, столь важные для законодателя. Между ними есть опыты проектов различных мер, вызываемых общественными потребностями. Из них видно, что, относясь к подобным вопросам с живейшим вниманием, Пушкин желал видеть закон примиренным с житейской правдой и необходимою личною свободой; желал видеть человека не рабом непонятного ему принудительного приказа, а слугою разумных требований общежития.

Мысль — великое слово, говорит он. — "Что же и составляет величие человека, как не мысль! Да будет же она свободна, как свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом". Эта разумная свобода, построенная на уважении к правам личности, на признании прав организованной совокупности личностей — общества, — и есть "святая вольность", которую Пушкин противополагает тому, что он называет "безумством гибельной свободы". Несмотря на относительную близость французской революции, картина которой в большинстве оставляла еще смутное и слитное впечатление, он, со свойственным ему пониманием исторической перспективы и уменьем дать определение в двух словах, установлял, по отношению к политической свободе, глубокую разницу между "львиным ревом колоссального Мирабо" и действиями "сентиментального тигра — Робеспьера".

Настоящая свобода не может опираться на насилие — она "богиня чистая", и ее "целебный сосуд" не должен быть "завешан пеленой кровавой". Она погибает, если, в забвении ее истинного смысла, наступают "порывы буйной слепоты", и тогда над ее "безглавым трупом" может возникнуть палач "презренный, мрачный и кровавый" [64].