Цветы на асфальте | страница 17



Из-за поворота тайга вытолкнула небольшой тепловоз с короткой цепочкой вагонов, и пассажиры на переезде разом скучились, загомонили. Любопытному глазу, пожалуй, приметилось бы, что одет Леха с «иголочки», разве что этикеток на ниточке не хватает. Да удивишь разве этим кого сегодня, тем более северный люд, который не привык скупо перебирать в кошельке деньги, а живет азартно, с размахом.

И вот он, Леха, трясется в грязном вагоне, у которого и цвет обшивки определить трудно, по такому же старенькому пути. Медленно, со скрипом тащился поезд, желто-зелеными пятнами плыла за окном тайга.

На разъездах поезд ненадолго притормаживал, зубной болью отдавался скрежет тормозных колодок. Новые ватаги работного люда, грибников с корзинами и туесами заполняли вагон.

На соседних лавках шумно располагались ребята и девчонки в выцветших штормовках. Беззаботный смех, улыбки — видать, студенты.

— Костик, пощипай струны, — весело заканючило курносое конопатое существо.

А тот уж и сам ладил к груди гитару, расправлял стиснутые с двух сторон плечи, улыбался, обнажая ровные, как лепестки ромашки, зубы.

— Чего тебе, подсолнух?

— Давай нашу, — шумнула компания, и первый звук, рожденный гитарой, заставил всех смолкнуть. Побежали по струнам проворные пальцы, родилась мелодия, а потом приятным до удивления голосом запел этот самый Костик:

На дальней станции сойду —
Трава по пояс.
И хорошо с былым наедине
Бродить в полях, ничем, ничем не беспокоясь,
По васильковой, синей тишине.

И такая грусть слышалась в бархатном баритоне парнишки, что в вагоне все смолкли, оставалась одна песня, так созвучная негромкому перестуку колес.

На дальней станции сойду —
Запахнет медом.
Живой воды напьюсь у журавля.
Тут все мое, и мы, и мы отсюда родом:
И васильки, и я, и тополя.

«Переладить бы слова по-нашему да спеть под завыванье вьюги, барак бы рыдал», — подумалось Лехе. И его захватила вдруг нехитрая песня. Где его станция? Где его родничок с живой водой? Он и до сих пор не знает, чья кровь пульсирует в его венах. Одна память из детства — бесконечные пьянки матери, шумливые компании в их доме. И он, Леха, — чье-то ненароком оброненное семя — рос диковатым, запущенным и не обогретым материнской лаской. А потому и крал все, что плохо лежало. Сначала от зависти к своим обеспеченным сверстникам, потом по привычке. И мать, уловив такое в сыне, била его, а потом как-то разом смирилась. Одной дорогой, но разными колеями катилась у них жизнь, родственной близости не ощущалось.