Листки памяти | страница 61
И теперь, когда ему уже не тяжело и его уже не могут тяготить ни наше непонимание, ни наше восхищение, он нашел и сообщество, которое принимает его с готовностью и без малейшего ущерба его свободе, сообщество тех великих собратьев, что уже так давно предшествовали ему и все-таки живы и ныне.
Траурный марш
Памяти одного товарища юности
Кажется, где-то в «Игре в бисер» говорится о личных ассоциациях, в частности о связи определенных тактов музыкального произведения со столь же точно определенными личными ощущениями. Недавно, слушая в час отдыха радио, я невольно вспомнил об этом. Я слышал, как один молодой пианист играл Шопена, и слушал его и Шопена так, как слушают музыку при физической усталости, невнимательно, немного рассеянно и пассивно, больше наслаждаясь звучанием, чем следя за линиями конструкции. Исполнялся и знаменитейший из этюдов Шопена, пьеса, которую я люблю меньше большинства Других сочинений этого мастера, поэтому мое внимание еще больше ослабело и почти уснуло. Но тут пианист сыграл первый такт траурного марша, и я вдруг, словно от внезапного толчка, проснулся, но проснулся не в направлении наружу, не для того, чтобы заново предаться музыке, а в направлении внутрь себя, в страну воспоминаний. Ибо траурный марш Шопена принадлежит для меня к произведениям, с которыми ассоциативно слито десятилетиями какое-то событие, неизменно воскресающее, как только услышу их.
Когда я услыхал этот марш впервые, не могу вспомнить, хотя в те юные годы Шопен был моим любимым музыкантом. До двадцатилетнего возраста я, кроме ораторий в церкви и нескольких песенных концертов, слышал только домашнюю музыку, а в ней Шопен, наряду с бетховенскими сонатами, Шуманом и Шубертом, был в числе предпочитаемых композиторов; печально-сладостные мелодии некоторых его вальсов, мазурок и прелюдов я еще мальчиком знал наизусть. Траурный же марш я хоть, вероятно, и слышал, но не пережил. Пережить его довелось позже, в мои тюбингенские годы книжной торговли. Однажды я стоял в хекенхауэровской лавке, расставляя стопки тейбнеровских классиков в алфавитном порядке, и день этот был особый: хоронили одного студента, но не какого-то там, а моего маульброннского однокашника, студента, стало быть, которого я знал с детства, да и здесь, в Тюбингене, мы иногда виделись и разговаривали. Со времени смерти дедушки Гумперта, лет шесть или семь, такого больше не случалось, чтобы призрачная рука смерти находила добычу рядом со мной, уносила душу из моего близкого окружения, и хотя до этого бедного студента мне было куда меньше дела, чем тогда до моего деда, только теперь я стал достаточно тонок и чувствителен, чтобы ощутить леденящий холод небытия и воспринять случившееся не только как сенсацию. Когда я накануне узнал о смерти своего бывшего однокашника Эберхарда, я почувствовал собственной кожей холодную руку друга Хайка, или, может быть, ее тень, в первый раз я воспринял чью-то смерть не только как утрату или как чужую судьбу, а как тот, кого это тоже касается, как сопричастный. Вдобавок и кончина нашего Эберхарда не была обыкновенна, он погиб не от воспаления легких или от тифа, а от того, что наложил на себя руки, застрелился. В мирном Тюбингене в то время, в конце прошлого века, похороны студента были редким, потрясавшим весь город событием, а уж самоубийство студента и подавно. Да и университет и студенчество были тогда еще живыми содружествами с сильным духом единства и нерушимыми законами и обычаями: если хоронили студента, то на кладбище его провожали не только его друзья или товарищи по объединению, в похоронах участвовало и множество студентов и горожан, не знавших покойного, и для всех студенческих союзов было делом чести отрядить делегатов на панихиду.