Листки памяти | страница 39
В общем и целом отношения мои с Гансом были вполне нормальными, обыкновенными между братьями, и мне не в чем себя упрекнуть. Не все шло гладко и ладно, случались и ссоры, и потасовки, и ругань: я был намного старше, а стало быть, сильнее. Ганс был по сравнению со мной мальчиком хлипким, и с этим уж ничего нельзя было поделать. И все же, когда я вот так вспоминаю о Гансе и той нашей поре, перед глазами нет-нет да встанет картина, словно бы уличающая приятность этого воспоминания во лжи.
Картина эта на всю мою жизнь врезалась в память с такой же резкостью и отчетливостью, как и та, другая, с восхищенным Гансом под елкой на переднем плане. Я вижу, как Ганс стоит передо мной, вобрав голову в плечи, оттого что я в ярости замахнулся на него. На его безмолвном лице застыли беззащитность и страдание, в глазах – упрек. Еще одно событие и – пробуждение! Тот укоризненный взгляд глубоко поразил меня, хотя и не успел удержать мою руку. Кулак мой опустился на его плечо, и я в смятении убежал прочь, словно сразу очнувшись. Воздевал кулак я в полной уверенности в своей правоте, с чувством господина, оскорбленного неповиновением слуги, с чувством справедливого возмущения, весь охваченный гневом, воинственным пылом, воздевал решительно, без колебаний, – а опускал его уже с разладом в душе, с отягченной совестью, стыдясь своего гнева и учиненного насилия, вспоминая о других таких же случаях, когда я злоупотребил своим превосходством в возрасте и силе. В глазах брата моего Ганса, в этом взгляде, который мне так хотелось забыть, но никогда не удавалось, я опять столкнулся с правдой жизни, прочитав в этом страдании и этой беспомощности такое обвинение, что вся моя картинная ярость и уверенность в себе разом исчезли и я испытал еще одно ужасное пробуждение: впервые в жизни я почувствовал, нанося удар, боль и унижение того, кого били, и в глубине души пожелал, чтобы он не сносил все молча, но взорвался бы и дал мне отпор.
Вот те два портрета Ганса, что врезались мне в память со времен его детства, и только они сохранились в ней из тысяч других: Ганс – дитя, пришедшее в восторг из-за глиняных рождественских пустячков, просиявшее над ними, будто ангел, и Ганс – мальчик, с немым укором в глазах ожидающий моего удара. В те часы, когда я склонялся к тому, чтобы смотреть на свою жизнь как на цепь ошибок и неудач, оба лика моего брата неизменно вставали перед моим внутренним взором: дитя сияющее и дитя страдающее, а рядом возникал и я – в сознании своего превосходства в возрасте и силе, но и в корчах стыда и раскаяния.