Белая кость | страница 11



Единственный, кто не был похож на него в той жизни, был самый похожий на него человек. Его полная противоположность. Но Егор заставил себя стать Николаем и стал им. Он даже начал писать стихи. Впервые — в камере, в лювенской жандармерии, куда он залетел, разбив ночью окно в клинике. Шурочка напугалась смертельно. Но эта история его спасла. Она поверила. А ему так было необходимо, чтобы она поверила ему в тот первый раз. Может быть, это и помогло ей тогда выкарабкаться. Да нет, всё образовалось. Как легко превратить в норму то, что еще накануне казалось тебе чем-то недосягаемым.

Он исправно мотался в Париж, иногда даже дважды за месяц. Николенька привык к нему и называл: Papa. С Шурочкой всё продолжалось, но жениться он уже не помышлял. Иногда, сидя привычно в лилльском поезде, он думал оборвать это разом, переехать в Париж и жить с той, без которой всё было пусто и ни к чему. Но как размотать всё, что уже между ними завязалось и с каждым разом закручивалось всё туже? Уже не маской было лицо его, а перерождением в того, кого он ненавидел всей душой. Он не верил, что его нет, он заметил, что и мать всегда ставит свечу во здравие, а не за упокой. Подражая Николаю, он не становился им, он учился у него: риску, прямоте, фатальному принципу ставить всё на карту, умению не оборачиваться. Проклятое лицедейство. Хотя нет, это было внутренним преображением. Лицо его оставалось тем же. Мать уставала, Шурочка безотлучно сидела с ней и всё реже бывала в Лювене. Однажды она спросила, показал ли он матери книжку. Он убедил ее, что еще рано, что ничего не известно, что стихи старые, юношеский бред, что он помнит их от строчки до строчки, как они написались за несколько дней, на той же парте локоть к локтю, ходили по рукам и всплыли теперь из чьей-то забытой тетради. В тот год он уже кончил университет и поступил в ассистентуру там же, в Лювене, это давало ему еще два года форы, чтобы что-то решить. Денег стало больше… Он продолжал копаться на развалах, но искал уже не старые, а новые книги и журналы, залетавшие иногда из Совдепии. Их страницы будоражили, вызывали одновременно интерес и недоверие, хотелось не верить ничему и хотелось верить всему от корки до корки. Он презирал и принимал этих белозубых чумазых людей, глядевших с газетных листов. Страшно признаться, иногда он завидовал им, каждый из них верил, что счастье — это когда ты, как все. Он же всё глубже понимал, что счастье — это когда ты, и никто больше. Всё труднее ему было доказывать это каждый раз.