Другой город | страница 48
За одним из темных окон началась супружеская свара, истерически визжали мужской и женский голоса, потом распахнулись двери на балкон и мужчина в пижаме вытолкал наружу большую статую из нейзильбера – генерала с саблей наголо на вздыбленном коне, затем на балконе показалась женщина, она втащила скульптуру обратно и захлопнула дверь. Алвейра положила голову мне на плечо, она шептала:
– В темной Азии углов изумрудная змея грызет собственный хвост. Даргуз жесток, он пожирает время, со стеклянных звезд он насылает на ночные лестницы домов полчища скульптур. Даже если мы выиграем невидимую войну со статуями, это будет гнусная победа, которая в конце концов выгонит нас в ирреальные и сияющие придорожные отели. Действительность постепенно подменяется одним сплошным отвратительным празднеством. Мне омерзительно это тягостное бессмертие в просторных залах, где шторы развеваются на высоких окнах и леопарды тихо ходят по мягким белым коврам. Начало ужаснее хаоса, хаос – это продолжение и дополнение нашего мироустройства и принадлежит к нашему миру, тогда как начало… – она устало искала ускользающие слова, перед окном появились два детеныша сфинкса – львята с головами пятилетних девочек, постучали лапками в стекло и, хихикая, удрали, – начало – это тихий безумный смех сумасшедшего бога, из которого потом сложится Слово…
Я обнял ее и прижал к себе, по моему лицу скользнули густые черные волосы; я вспомнил о летнем блуждании ночными садами; меня одурманил таинственный и печальный запах незнакомых тел, приближающихся из тьмы. Лоси отдыхали на снегу. Я не знал, как утешить Алвейру. Я гладил ее по волосам, в пустоте и тьме возникало лишь последнее утешение – утешение состраданием, беспричинным, а потому бессмертным, состраданием, которое удивительным образом связывает существа даже тогда, когда остается лишь отталкивающе безразличная материя бытия, меняющая формы во сне времени, состраданием, которое сохраняет верность искусству нежных прикосновений даже в тех местах, где среди равнодушно волнующегося моря бытия теряет смысл и само отвращение. Мы молча прижимались друг к другу, два тела, проводники чего-то неведомого во тьму и холод, такие же мерзкие, как и все чудовища, ползающие по звездным полям.
Из Семинарской улицы выехали сани, в которые была впряжена шестерка механических бакелитовых собак; у каждой собаки из спины торчал большой заводной ключ, лапы с суставами на шурупах неуклюже и с тихим пощелкиванием взмывали над снегом. Сани блестели черным лаком, их задняя приподнятая часть образовывала спинку удобного мягкого кресла с красной обивкой; в нем сидел отец Алвейры, под расстегнутой бобровой шубой костюм официанта, на шее тяжелая золотая Цепь с покачивающимся бриллиантовым морским коньком. Посреди площади механические псы остановились – наверное, кончился завод; их лапы судорожно подергивались и двигались все медленнее, пока наконец не замерли. Лоси окружили собак и тыкались в них носами, псы беспомощно валились на снег. Взгляд официанта тревожно блуждал по фасадам домов, казалось, он хочет проникнуть в тьму комнат за стеклами. Я влез под стол и потянул Алвейру за собой. Раздался голос, в котором мешались нетерпение и страх: