Призраки двадцатого века | страница 76
Отец втянул в себя воздух. Этот свистящий вдох, как хорошо знал Макс, был прелюдией к вспышке праведного гнева.
— Ты знаешь наших врагов? И все равно играешь с друзьями до самой ночи?
Макс попытался ответить, но не смог. Его горло сжалось, он давился словами, которые хотел, но не умел или не смел сказать.
— От Рудольфа я не ожидаю послушания. Он американец, а здесь считают, что ребенок учит родителей. Я вижу, как он смотрит на меня, когда я говорю. Как он сдерживает смех. Это плохо. Но ты… Когда Рудольф не слушается, он, по крайней мере, делает это умышленно. Я чувствую, что он нарочно злит меня. А ты не слушаешься от тупости, от нежелания подумать, а потом удивляешься, почему я порой видеть тебя не могу. У мистера Барнума[48] есть лошадь, что умеет складывать небольшие числа. Она считается величайшей достопримечательностью его цирка. Если бы ты хоть раз показал, что понимаешь мои уроки, это стало бы чудом не меньшим, чем та лошадь. — Он отпустил руку сына, и Макс, чуть не упав от неожиданности, невольно шагнул назад. Рука горела. — Иди в дом и не попадайся мне на глаза. Вижу, тебе надо отдохнуть. Кстати, это неприятное жужжание у тебя в голове — мысли. Насколько мне известно, ты к ним не привык и не знаешь, что с ними делать.
Отец постучал пальцем по виску, словно показывая, где находятся мысли.
— Да, сэр, — ответил Макс.
Он услышал в собственных словах лишь тупость и упрямство. Почему говор отца звучал как речь культурного и светского человека, а в устах самого Макса точно такой же акцент превращался в косноязычие слабоумного скандинавского батрака, способного только доить коров и испуганно таращить глаза при виде раскрытой книги? Не разбирая, куда идет, Макс шагнул в дом и врезался головой в связку чеснока, что висела в дверном проеме. За его спиной фыркнул отец.
Макс сел в кухне. На дальнем конце стола горела лампа, слишком слабая, чтобы развеять сгущавшуюся тьму. Он ждал и прислушивался, устремив взгляд в окно — на двор. Перед ним лежал учебник английской грамматики, но заниматься он не мог. Он мог только сидеть и ждать Руди. Довольно скоро стемнело так, что стало невозможно разглядеть ни дороги, ни того, кто по ней пойдет. Вершины сосен черными силуэтами выделялись на небе, все еще слабо светившемся, как тусклое сияние умирающих углей. Вскоре и этот отблеск исчез. В темноте россыпью ярких веснушек загорелась горсть звезд. Макс слышал, как под тяжестью отца поскрипывает и постанывает гнутое дерево кресла-качалки — вперед-назад, вперед-назад на половицах веранды. Макс опустил голову в ладони, вцепился пальцами в волосы и забормотал под нос: «Руди, давай же, иди». Скорее бы закончилось это невыносимое ожидание. Так прошел час. Или пятнадцать минут.