Тайный порок | страница 8



, по нашему мнению, замечательно выражало идею ловкости и остроумия. И тут мы подходим к новому, восхитительнейшему элементу в создании языка. Как и в языке традиционном, слово, возникшее благодаря чувству «пригодности», чувству удовлетворения, быстро превращается из комбинации звука и смысла в случайный набор символов, которым управляет понятие со всем своим комплексом ассоциаций; так начинается словообразование и получаются catlint — learn («учиться», то есть «становиться lint») и faclint — teach («учить», то есть «делать lint»).

Подытоживая, скажу, что только удовольствие от «лингвистического изобретательства», только освобождение от ограничений, установленных традицией, — только они и способны пробудить у исследователя интерес к этим начаткам искусственного языка.

Удовольствие от языка… Эта мысль преследует меня с детских лет. Невольно напрашивается сравнение с курильщиком опиума, который ищет любых оправданий — этических, медицинских, творческих — для своего пагубного пристрастия. Впрочем, я себя таковым не считаю. Приверженность «лингвистическому изобретательству» вполне рациональна, в стремлении сопоставлять понятия с комбинациями звуков так, чтобы их сочетание доставляло удовольствие, нет и малой толики извращенности. Удовольствие от изобретения языков гораздо острее, нежели удовольствие от выучивания иностранного языка — во всяком случае, для людей с определенным складом ума; оно — более свежее, более личное, ибо в нем в полной мере осуществляется пресловутый метод проб и ошибок. Вдобавок оно способно перерасти в творчество: изобретатель языков творит, «шлифуя» очертания символов, совершенствуя комплекс понятий.

Пожалуй, наибольшее удовольствие доставляет именно размышление о природе связи между звуком и понятием. Оно сродни тому восторгу, тому восхищению, какое вызывают поэзия и проза на иностранном языке у филологов — и на подступах к овладению чужим языком, и впоследствии, когда этот язык уже освоен (постепенное проникновение в суть чужого языка ведет к тому, что восторг и восхищение уступают место преклонению). С мертвыми языками сложнее: и самому крупному специалисту не дано осознать всю совокупность понятий такого языка, не дано ощутить и прочувствовать тончайшие вариации смысла, возникавшие в таком языке на протяжении его бытования. Для нас любой мертвый язык — все равно что ограненный самоцвет в оправе, он не подвержен изменениям, и восполнить это «постоянство» может лишь новизна восприятия. Вот почему, пускай нам неведомы мельчайшие подробности древнегреческого произношения, мы благоговеем перед греческим языком Гомера (в его письменной форме); а современники Гомера, скорее всего, не находили в его слоге ничего сколько-нибудь особенного. То же верно и в отношении древнеанглийского. И в этой новизне восприятия заключается одна из причин, побуждающих браться за изучение древних языков. Самообмана тут нет — нам не нужно верить, будто мы ощущаем что-то, чего на деле не существовало; просто кое-что с расстояния видится намного лучше (а кое-что — и хуже).