Накануне Христова дня | страница 30



— Призрю, — отвечает коломенский брат. — Покарай меня царица небесная, — все равно как за своими родными детьми буду глядеть за ними. Анафема-проклят буду, ежели дам их злым людям в обиду, — завершает он, делая пред образами земные поклоны.

— Смотрите вы у меня, мелюзга, — продолжал больной: — старшего брата, как меня, слушайтесь. Не то счастья вам у бога не вымолю, а ты, Ванюшка, люби их, оберегай, — ты ведь теперь набольшим в доме останешься. Будешь?

— Буду, тятенька, — отвечает сквозь слезы Ванюшка, тот самый Иван Липатыч, о котором я вам в прошлый раз сказывал.

— Побожись, Ваня, что точно меньших братьев своих и сестру обижать ты не станешь?

И Ваня тоже трижды три земных поклона совершил пред ликами божьими и тоже на голову свою молодую кару царицы небесной призвал, ежели обещанья, данного отцу на смертной постели, он не исполнит.

— Вот смотрите, христиане благочестивые, при всех — при вас говорю, — обратился Липат к стоящим соседям. — Детям моим капиталу моего двадцать тысяч на ассигнации оставляю, на храмы господни три тысячи, тысячу служителям церковным за помин моей души окаянной. Ванюшка! Принеси из-под кровати сундучок мой. Видишь, Ваня, сколько тут денег? Ты и руководствуй ими, без обиды руководствуй, потому ты теперь старшой в доме. Брат! Смотри же: не оставь на поруганье своего рода.

— Сказано!

Все в это время двинулись к сундучку и смотрели, как дядя Липат свертки денежные развертывал. «Для того объявляю, — говорил он, — чтобы сирот моих не ограбил кто… Заступитесь тогда за них, други мои, по-христиански, хлеб-соль мою соседскую поминаючи».

— Заступимся, Липат Семеныч, беспременно будем все за твоих сирот заступаться.

— О духовном-то хлебе пекись, сосед, — советует басом Кибитка. — Его-то побольше забери в свою дальнюю дорогу, а про сирот нечего говорить. У них у всех вообще бог да добрые люди заступники.

Смертное томление, видимо, с каждой минутой овладевало Липатом. Щеки его вытягивались, длиннее и длиннее, морщины, ровно глубокие борозды, заходили по широкому лбу, а брови сурово всщетинились в одну шершавую линию, как огородная грядка, обитая сильным градом.

— Ох, тяжела ты, моя постелюшка смертная! — жалобно стонет Липат и руки свои то над головою высоко поднимет, то вдруг на грудь их плетью опустит. Звонко ж хрустели и щелкали пальцы у него, когда он, тяжкой боли не вытерпев, ломать их принимался.

— Дайте, Христа ради, водицы испить, жгет меня всего, — умолял Липат. — Да пошлите за батюшкой-священником, — свету в глазах моих не стает.