Следующий | страница 11
— Вот эта женщина умерла в родах!
Свободно болтающийся недоношенный плод был прикручен проволокой к запястью женщины, похожий на заморенную голодом куколку.
— А это солдат. На нем еще сохранились клочья мундира…
Взгляд Мари впился в дальнюю стену. До того глаза ее метались туда и сюда, взад и вперед — от одного ужаса к другому, рикошетили от черепа к черепу, перебирали ребро за ребром, замирали, гипнотически завороженные зрелищем бессильных, бесполых, бесплотных чресел — зрелищем мужчин, которых обезвоживание превратило в женщин, а женщин — в свиноматок с обвисшими сосками. Взгляд кидался, вселяя страх, стремительней и стремительней, от разбухшей груди к неистово распяленному рту, от стены к стене — и обратно, снова и снова, будто мяч в игре: вот он застрял в немыслимом оскале, кричащим плевком переброшен в клешни, потом застревает между тощими грудями. Выстроившийся в ряд незримый хор безмолвным гулом подстрекает игроков, и мячик взгляда исступленно мечется от стены к стене — отскакивая, отпрыгивая, отлетая — и катится дальше по всей этой невообразимой процессии, сквозь жуткий строй подвешенных на крюки, вплоть до самого крайнего — пока зрение не разбивается вдребезги о коридорный тупик, где сосредоточен воедино последний истошный вопль всех здесь собранных!
Мари обернулась и метнула взгляд вдаль — туда, где ступени лестницы ввинчивались в поток солнечного света. Насколько же даровита смерть! Что за изобилие и разнообразие мимики и жестов, какое множество поз и телодвижений — не найти двух одинаковых. Тела напоминали вытянутые кверху оголенные трубки гигантской неиспользуемой каллиопы, вместо срезанных клапанов — отчаянно вопящие рты. И теперь будто гигантская обезумевшая рука надавила на все клавиши одновременно — и тут из высоченной каллиопы вырвался слитный стоголосый и нескончаемый вопль.
Затвор фотоаппарата щелкал поминутно, и Джозеф переводил кадр. Затвор щелкал, а он переводил кадр.
Морено, Морелос, Кантоне, Гомес, Гутьеррес, Вильяносул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби, Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона… Этот — любил прогулки, тот — пел, а у того было три жены. Один умер от такой-то болезни, а другой — от такой-то, третий же — совсем от иной. Четвертого застрелили, а пятого пырнули ножом. Шестая ни с того ни с сего рухнула замертво, у седьмого остановилось сердце. Двенадцатый был чересчур смешлив, тринадцатая обожала танцульки, четырнадцатая слыла писаной красавицей. У пятнадцатой было десять детей: шестнадцатый — один из них, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас — он чудно играл на гитаре. Следующие трое выращивали у себя на полях маис, и у каждого было по три любовницы. Двадцать второго не любил никто. Двадцать третья продавала на обочине мостовой возле Оперного театра тортильи, шлепая и подбрасывая их на сковородке на топившейся углем печурке. Двадцать четвертый избивал жену: теперь она, гордая и счастливая, расхаживает по городу с высоко поднятой головой, любезничая с ухажерами, а он торчит здесь, ошеломленный случившейся несправедливостью. Двадцать пятый наполнил легкие несколькими квартами речной воды — и его вытащили на берег рыболовной сетью. Двадцать шестой считался незаурядным мыслителем, а теперь его мозг, размером с мизинец, дремлет в черепе, подобный сушеной сливе.