Лондонские поля | страница 32



В пробуждающемся трактире он встал в очередь за кофе. Дочери хозяев мыли полы; двое мужчин громко переговаривались через весь полутемный зал. Гай, босой, стоял выпрямившись, его кожа и волосы поблескивали от бесчисленных мелких песчинок. Озабоченная поисками добротного мужика женщина, взгляни она на него краем глаза, могла бы найти, что у Гая Клинча прекрасное сложение, классическая лепка лица и превосходное здоровье; однако во всех этих его очевидных достоинствах было что-то бесцельное, бессмысленное: казалось, что они даром растрачены на него. Гай это знал. Антонио, приземистый толстячок с волосатыми плечами, привалившийся к дверному косяку, слегка касаясь рукой своего круглого брюха, — и самодовольно думавший о своих кроваво-красных плавках, о том, как превосходно они изукрашены шнурками и кисточками там, в области промежности, — не обратил на Гая никакого внимания, никакого. А орудующие швабрами хозяйские дочки думали об одном только Антонио, беззаботном, пьяном, погоняющем осла Антонио — и о его кроваво-красном топырящемся мешочке… Гай вышел на дребезжащую терраску, где выпил превосходно сваренный кофе и съел несколько кусков хлеба, политых оливковым маслом. Потом он отнес поднос Хоуп, которая уже содрала с глаз маску, но все еще не открыла их.

— Ну что, ты уже что-нибудь предпринял?

— Да нет, я плавал, — сказал он. — Между прочим, сегодня мой день рожденья.

— …Поздравляю.

— Кстати, здесь есть один парень, Антонио, который довольно умело орудует гаечным ключом.

— Да ну! Гай, ведь машина-то совсем сдохла.

Несколькими минутами раньше, когда он стоял на дребезжащей терраске, случилось нечто очень забавное. Услышав где-то не очень далеко ритмичное всхлипывание, Гай схватился руками за виски, как бы желая остановить, заморозить мысль, закрутившуюся у него в мозгу (а он не был к ним склонен, он не питал никакой склонности к порнографическим мыслям). Мысль была вот какая: обнаженную, широко раскинувшую ноги Хоуп грубо пользует неутомимый Антонио… Он взял свой последний кусок хлеба, вышел во двор и предложил его обитающей в бочке собаке. (По дороге он также еще раз бросил недоверчивый взгляд на того самого петуха, на полоумного gallo.) Собака ритмично поскуливала, но не выказала никакого аппетита. Грязная, с добродушной мордой, эта сука хотела просто играть, возиться, брататься — и все время опрокидывалась наземь, когда бросалась вперед, но ее удерживала привязь. Длина этой грязной веревки — всего-то шесть футов — огорчила Гая так, как никогда до того не огорчали его жестокость и беспечность, свойственные испанцам. В этом дворе, на побережье, исхлестанном ветром, где вдоволь и задаром имелся один только необъятный простор, — собаке от него не доставалось и крохи. Бедная, и еще раз бедная, вдвое, втрое, экспоненциально бедная зверина!