Какие чувства связывали Акакия Башмачкина с его шинелью | страница 39



Безобразное поношение юродивых, отмечает А.М. Панченко, однако "претендовало на роль зрелища самого душеполезного" (46, 112, 122–123, 143). В "Шинели", в сцене глумления, Башмачкин впервые произносит свою единственную некосноязычную афористическую фразу: "оставьте меня, зачем вы меня обижаете?" (2, т.3, 111), сыгравшую особую "душеполезную роль", словно пронзив одного из шутников своим глубоким смыслом — "я брат твой."

Наконец, юродивые, не зная страха, обличали сильных мира сего, были ходячим олицетворением общественного протеста, "ходячей мирской совестью". Они позволяли себе возводить хулу на предержащих власть. Элементы обличения, брани в адрес значительных лиц со стороны кроткого и смиренного есть и в гоголевской "Шинели", а в финале повести грозный герой является как бы обличающим символом совести генерала.

Однако при всем перечисленном сходстве повесть Гоголя отличается от агиографической литературы прежде всего точкой зрения автора на мир и на героя. Рассказывая о мученической жизни святого, агиограф не позволял себе улыбнуться над странными поступками юродивого, житийная литературы была серьезна и благочестива, она не терпела ни малейшей иронии, даже в отношении к персонажу трагикомического плана, чего нельзя сказать об отношении к герою автора-повествователя в "Шинели". Вместе с тем, учитывая сходное и несходное, можно утверждать, что видимые черты житийного канона в разных его вариантах: обычного жития, проложного жития, а особенно — жития юродивого, проясняют в образе Башмачкина дополнительные смыслы, вскрывают еще один слой характера героя, еще одну красу в изображении титулярного советника.

Одна из основных тем "Шинели", как и в какой-то мере всех "Петербургских повестей" — это тема страстей человеческих.

В "Шинели" предстает полная картина страсти с первой минуты ее зарождения, когда Акакий Акакиевич, сперва нерешительно и неуверенно, помыслил о новой шинели. Потом мысль окрепла и Акакий Акакиевич стал подумывать "не положить ли, точно, куницы на воротник." Нетерпеливое ожидание новой шинели становится целью и смыслом жизни Акакия Акакиевича, подменяя все прочие его ценности. По вечерам он приучился голодать, но "но он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели" (2, т.3, 120).

Страсть постепенно порабощает Акакия Акакиевича. Даже служба, прежде такая важная для Акакия Акакиевича отступает словно бы на второй план. "Один раз, переписывая бумагу, он чуть даже не сделал ошибки, так что почти вслух вскрикнул "ух!" и перекрестился…" (2, т.3, 120) Постепенно у Акакия Акакиевича исчезают его колеблющиеся и прежде нерешительные черты. "Он сделался как-то живее, даже твёрже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность — словом, все колеблющиеся и неопределенные черты" (2, т.3, 120).