ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский | страница 80
Опять-таки настаиваю на прежнем: мой набросок получил оттенок беседы с г. Таном, и г. Тан может принять это все на свой счет, а мне бы не хотелось. Ей-богу, я в точности не знаю, перекочевал ли он или нет, говорю не о нем и вообще не о ком-нибудь, а так. Обмениваюсь личными настроениями. И раз это личное настроение, то хочу вам указать еще одну его деталь: нашу окаменелую, сгущенную, холодно-бешеную решимость удержаться на посту, откуда сбежали другие, и служить еврейскому делу чем удастся, головой, и руками, и зубами, правдой и неправдой, честью и местью, во что бы то ни стало. Вы ушли к богатому соседу — мы повернем спину его красоте и ласке; вы поклонились его ценностям и оставили в запустении нашу каплицу — мы стиснем зубы и крикнем всему миру в лицо из глубины нашего сердца, что один малыш, болтающий по-древнееврейски, нам дороже всего того, чем живут ваши хозяева от Ахена до Москвы. Мы преувеличим свою ненависть, чтобы она помогала нашей любви, мы натянем струны до последнего предела, потому что нас мало и нам надо работать каждому за десятерых, потому что вы сбежали и за вами еще другие сбегут по той же дороге. Надо же кому-нибудь оставаться. Когда на той стороне вы как-нибудь вспомните о покинутом родном переулке и на минуту, может быть, слабая боль пройдет по вашему сердцу — не беспокойтесь и не огорчайтесь, великодушные братья: если не надорвемся, мы постараемся отработать и за вас.
Знаю, что, прочитав это, иные посмеются, может быть и печатно. Не привыкать стать к этому. Прежде оно еще нас волновало, когда чужие люди или их еврейская прислуга смеялись над вещами, которые нам дороги, от которых нам больно; но теперь мы свыклись. Русская печать никогда не умела уважать чужих святынь; не помню такой независимой ноты — ни в политике, ни в критике, ни в искусстве, — на которую она бы не откликнулась свистом и издевательствами: она заплевала искреннего и честного писателя Волынского[181], засмеяла Брюсова[182], у которого и тогда было в одном пальце больше мысли и таланта, чем у большинства ее любимцев в совокупности; наши национальные искания, рожденные из нечеловеческого горя и хотя бы уже потому достойные другого отношения, она встретила на первых шагах пинками, ошельмовала сионизм на страницах «Русского богатства»[183] и национальные лозунги Бунда в зарубежных органах эсдеков[184]. Это вошло в ее традицию, и не нам под силу против этого бороться; мы никогда не верили в чужую ласку, и не в чем нам разочаровываться. Знаю по личному опыту, как тяжело, чуждо и нехорошо в русской печати человеку, пришедшему со своим особым богом; ни одной услуги, ни пальцем о палец помощи не жду ни от нее, ни от народа, мысли которого она выражает, и все чаще испытываю нестерпимое желание уйти прочь, отобрать и то незаметное, что ей отдаю, зарыться с головою в наше дело, в жаргон, в атмосферу гетто, не встречаться с вами, не знать ни вас, ни о вас, пока не настанет иное время и все не переменится…