Нефть | страница 2



После заката опасно гулять по его аллеям. Особенно юношам-чужакам, не владеющим местным диалектом.

Поэтому, став для безопасности немым, я ускоряю шаг.

И еще ускоряю его — мимо компании, расположившейся на последней скамейке аллеи, у самого выхода из кипарисовых сумерек.

Меня окликают.

Я отвечаю по-английски.

Компания выражает сначала смущение, затем восторг.

И смущение, и восторг — варварские.

Меня обжимает гурьба шпаны, усаживает на щербатую скамейку.

Никаких расспросов, мне протягивают сбитую на пятку гильзу „Ялты“, за ней вьется нитка анаши.

Недоуменно затягиваюсь, пыхаю с кашлем — на меня пялится хохот.

Как цыгане — мелко теребя и ощупывая — трогают мою одежду, я отстраняюсь.

Отстранение мое резко, оно задевает.

Ощерившись, у меня отбирают: папиросу, часы, кошелек, альбом, карандаш, носовой платок и дыханье.

В карманах оказывается ничего. Вывернутые — жалкие, как обмотки на подрезанных щенячьих ушах, я тщательно заправляю их и по-английски требую вернуть мои вещи.

Невнимание. Про себя вижу, как прорезь в печени от скользкой финки постепенно вместе с кровью переливается в глухоту.

Потеря сознания почему-то мной связывается с тишиной, которой оглушительно накрывает гребень прибоя.

Примерный перевод того, что слышу: „Сейчас мы покоцаем этого фраера и наконец-то поужинаем. Вагиф, сгоняй-ка за фуртухой“.

Что такое „фуртуха“, мне не известно.

Я ложусь на землю, вспомнив, что собаки на лежачего не нападают.

Мягкий песок под щекой тепел, я вжимаюсь в него, становлюсь неровностью дорожки. Прокатись по мне сейчас велосипед, мой хребет показался бы его шинам легкой встряской на ухабе.

Лежа, я то представляю, как мои части уже движутся по кишечнику хулиганской злости, то — как они еще жарятся, насажанные на эту самую фуртуху. Я ненавижу загадочную фуртуху, хотя догадываюсь, что она ко мне равнодушна.

Я уверен, меня съедят.

Главарь еще что-то деловито наказывает посыльному Вагифу, но мне уже ясно, что мое лежание им вот-вот станет невмоготу.

Вагиф, выслушав и покорно кивнув, воровато шныряет в глубь парка, пропадая за кустами белой, белым прахом цвета осыпающейся акации.

Мне хочется запеть „Интернационал“.

Меня снова усаживают. Объясняют: среди них есть художник-любитель, сейчас он покажет свою искусность: он срисует мой профиль.

Своей неподвижностью я выражаю презрение: моя неподвижность ждет, когда ей будут возвращены мои вещи.

Они решают, что я позирую.

Я — позер: вместо того чтоб дать деру целым, жду, когда мне вернут то, что мне ценно.