Нефть | страница 19
Но, возможно, он лишь хотел, чтобы я этим своим походом к Фонаревым восполнил свое вчерашнее отсутствие при разговоре.
Как бы там ни было, мне ужасно не терпелось самостоятельно войти в соприкосновение с семейной тайной. С тайной, которая время от времени в виде аномальных, зашифрованных непонятностей проступала каким-то полупроницаемым, но притягательно родным облаком, прикосновение к которому четко табуировалось старшими. (То, что Петя с недавних пор к ней причастился, меня чрезвычайно беспокоило.)
Всего только год назад, во время нашего прошлого приезда в Баку на летние месяцы произошла такая сцена. Отец входит на веранду, держа в руке вскипевший чайник, и резко обрывает своего брата, который все же был вынужден начать отвечать на мои посыпавшиеся вопросы, которые я, себе же на удивление, вдруг стал способен, хотя и попадая часто впросак, формулировать. Это было действительно трудно — составить вопрос неизвестно о чем, ответ на который, собственно, и был, по крайне мере наполовину, самим этим вопрошанием. (Впрочем, дядя больше мычал, без конца препинаясь вводными: „видишь ли“, „знаешь ли“, — и мучительно затягивал фразы, тем временем раздумывая, как бы не плеснуть лишнего.)
В тот раз моим последним вопросом, на который дядя так и не успел не ответить, был такой: „Почему прадеду в октябре 1918 года пришлось уехать в Америку?“
История семьи меня всегда занимала ужасно. Вплоть до восхищенного возбуждения, отдававшегося зудом в кончиках пальцев. Однажды, сквозь такой зуд я пролистывал случайно оставленный на журнальном столике особо чтимый семейный фотоальбом. Обычно он запирался в сервант, потому что рассматривать его полагалось только в присутствии взрослых. Наконец дошел до заветных страниц с дагерротипами Иосифа Розенбаума. Весомая красота, роскошная борода, сюртук, парабола цепочки, плюс какая-то странная смесь, с одной стороны, патриархально жесткого выражения, а с другой — некоего щегольства, которое для меня заключалось в наличии фрака и пышного галстука. На следующей странице открылся портрет его жены — Генриетты Эпштейн. Представьте ужасно красивую женщину, но с выражением лица как у недотепы, что только придавало ей шарму… Вглядевшись, я обмер — и кинулся в гости через полгорода к двоюродной своей бабуле — Ирине. Влетев к ней, чуть не зашиб дверью кошку Масю, пал на колени: „Казни, но расскажи!“
Отсмеявшись, Ирина сначала охолонула меня, рассудив, — что, мол, познание только приумножает скорбь, то есть: много будешь знать — скоро больно и даже мучительно состаришься; но вскоре посерьезнела и обещала поговорить с отцом.