Журнал Виктора Франкенштейна | страница 37



— Виноват, но это не так.

— Неужели?

— У него имеются корни и побеги. Он подобен вьющемуся растению, присоединенному к почве — мозгу.

— Возможно ли сказать, что он подобен лилии? Плавает на поверхности.

— Возможно, мистер Армитедж.

Добившись своего, он широко улыбнулся и похлопал меня по спине, словно поздравляя с тем, что я с ним согласился.

— Давайте спросим для вас хлеба. И мяса. И вина.

За простым ужином, который принесла нам горничная, мы обменялись всегдашними фразами. Жил он на Фрайди-стрит, близ Чипсайда, со своим отцом. Отец его изготавливал линзы и очки в мастерской на первом этаже их дома, он же выполнял роль коммивояжера. Воспользовавшись наступившим миром, он поплыл во Францию с образцами новейших изделий своего отца.

— Линз более тонко отшлифованных вам не найти, — говорил он. — Отдаленный шпиль в лунном свете и тот позволяют различить.

— Делает ли он микроскопы?

— Разумеется, делает. В данный момент он занимается прибором, у которого, если мне позволено будет так выразиться, цилиндрические глаза. С его помощью возможно будет ясно рассмотреть мельчайший предмет.

— Меня бы это чрезвычайно заинтересовало.

— Вот как? Что вы изучаете в Оксфорде, мистер Франкенштейн?

— Меня занимают тайны человеческой жизни.

— И только-то? — Он улыбнулся мне. Я не мог себе представить, что он способен рассмеяться.

— Именно так я узнал о нервных окончаниях глаза.

— Выходит, вы анатом? — Внезапно он сделался чрезвычайно мрачен, словно я вторгся в некое приватное дело.

— Не совсем. Это не главное мое занятие. Не могу похвастаться особым умением.

— Известно ли вам, как долго остается живым глаз, вышедши из своей оправы?

— Понятия не имею. Вероятно, несколько минут…

— Тридцать четыре секунды. После чего свет его угасает навеки.

— Откуда вам это известно?

— Оказавшись вне глазницы, высыхают они крайне быстро. Не спрашивайте меня, откуда мне это известно.

— Но что, если держать их в водном растворе — что тогда?

— Тогда, мистер Франкенштейн, сочтут, что вы задаете слишком много вопросов.

Он принялся очень медленно есть хлеб и мясо, лежавшие у него на тарелке.

Мне вспомнилась фраза из Теренция.

— Ничто человеческое мне не чуждо, мистер Армитедж.

Не ответив, он продолжал жевать мясо. То была, помнится, телятина, обвалянная в сухарях, как принято у меня на родине. У меня она не вызывала аппетита. То и дело он посматривал на меня; взгляд его не выражал ничего особенного помимо спокойного наблюдения. Наконец он заговорил: