Девственницы Вивальди | страница 17



Так прошло три дня, словно слившись в один. Я узнала, что прошло три дня, только потому, что сестра Лаура вдруг посоветовала мне сделать передышку и заняться чем-нибудь другим. Она уговорила меня пойти прогуляться во дворик, где уже расцвели пионы синьоры Оливии. Но солнце слепило глаза, и ни цветочный аромат, ни игра в волан меня не прельщали — мне снова хотелось вернуться под каменные гулкие своды. Я хотела поработать над Ларго.

Я вновь почувствовала в себе достаточно сил, чтобы выполнить клятву, принесенную Пресвятой Деве. Казалось, что не глаза, а сами пальцы вчитываются в пляску нот, торопливо нацарапанных на листах нашим маэстро в очередном порыве вдохновения. Не много найдется людей вроде меня, кто привык разбирать его почерк; большинство же ни за что не отличит нот от чернильных клякс, оставленных сломанным пером.

Мы с Джульеттой видели, как маэстро сочинял этот концерт в ризнице. Мы не раз шпионили за ним, потому что в своем творческом пылу он выглядит презабавным чудаком. Он стягивает с головы шапочку и зарывает пальцы в рыжую шевелюру, издавая при этом стоны, словно его волосы и впрямь пылают огнем, а сам он — взошедший на костер мученик. Вивальди пишет без остановки, то и дело обмакивая перо и вытирая глаза. Перед ним целый пучок перьев, они ломаются, он швыряет их за спину, и они летят, словно возвращаясь обратно к птицам, у которых были взяты. Маэстро кашляет, особенно по осени и весной, прижимает к груди руку, а другой продолжает писать. Затем он подходит к клавесину и извлекает из него только что написанные ноты, прислушиваясь к ним с жуткой гримасой на лице — ни дать ни взять арестант перед поркой. А затем происходит нечто — для нас незримое, но для него вполне вещественное, судя по выражению его глаз, словно бы невидимый тюремщик разомкнул цепи, приковывающие маэстро к стенам темницы, или сам Христос простер свою длань и утер слезы с его лица. Вивальди опять рыдает, на этот раз от счастья. Затем он хватает скрипку, прикрывает глаза — и играет.

Конечно, для него непереносимо, когда мы не можем сыграть его музыку так, как он ее слышит, как ему нашептали ангелы. Тогда с его лица сходит румянец, и он бормочет невероятные, ужасающие вещи насчет fanciullé, сопливых девиц. Как может это гогочущее стадо гусынь, девственных дур, запертых в четырех стенах, проникнуться музыкой, которую произвел на свет мужчина? Мы понимаем, что грех ему, священнику, говорить такое. И все же мне ясно, что он не сознает, как уязвляет нас этими словами. „Девы!“ — вскрикивает маэстро, возводит очи к небесам и бросается прочь из залы. Его черная сутана развевается позади, словно несущаяся по небу грозовая туча, беременная дождем.