Надкушенное яблоко Гесперид | страница 52



Паная пошла на прием к кому-то из больших чекистов. Я не могу назвать имя, хотя имею несколько на примете. Но – не буду, слишком велик риск ошибки, и мне не хочется бросать ни на кого тень. Я понимаю, что это смешно – бояться бросить тень на того, кто залит по шею кровью, но тем не менее. Паная добилась личного приема – или поймала его где-то в неофициальной обстановке. С собой у нее был ридикюль – бархатная такая сумочка, висящая на локте, – в который она сложила все свои бриллианты, а уж в бриллиантах-то Паная разбиралась, можете мне поверить...

– Но их же конфисковали? – не выдержала Ирина.

– С чего вы взяли?

– Ну как же... Все конфисковывали... Вы сами сказали – дома, имущество...

– Имущество, да. Недвижимое. Его, естественно, было не спрятать. Но, поверьте мне, – князь улыбнулся, – конфисковать у Панаи бриллианты, в которых, и она не могла тогда этого не понимать, заключалась ее надежда на выживание... Это утопия. Я боюсь, у молодой советской власти не было тогда ни сил, ни опыта для такого подвига. Ну подумайте, кто мог прийти к ней с конфискацией? Матросики? Солдатики из бывших крепостных? Это смешно. И – факт остается фактом – бриллианты, может быть, и не все, но по крайней мере достаточное их количество – лежали в бархатном ридикюле, с которым красавица княгиня Палей пришла на встречу с всесильным московским чекистом. Что было на этой встрече, как повернулся их разговор – как я уже сказал, осталось тайной, покрытой семью печатями, но результат был тот, что через два дня князь был отпущен из тюрьмы, списанный – сактированный – как неизлечимо больной чахоткой. Он и в самом деле был болен, так что против истины в этом месте никто не грешил, но сколько таких же больных, даже не виновных в том, что они были членами царской фамилии, было расстреляно в том недоброй памяти восемнадцатом году...

Прижимая к груди охранную грамоту, подписанную всесильным чекистом – он отдал ей эти бумаги все в том же коричневом бархатном ридикюле, и в этом же ридикюле она и хранила их потом всю жизнь в глубине сейфа, по-видимому, не имея все-таки силы их сжечь, или не желая уничтожать бумаги, доставшиеся ей так дорого, – Паная, с двухлетней дочерью и тяжелобольным мужем добралась в вагонной теплушке из Москвы в Питер, а там, пересев, потрясая все той же грамотой, в другой поезд, еще ходивший, по воле случая и на Панаино счастье, до финской границы. В пограничном пункте, после всех осмотров, обысков, проверки документов – им разрешили выехать. Выехать? Ни лошадей, ни какого-либо иного транспорта для удобства выезжающих предусмотрено не было. Нужно было идти пешком, пусть не много, но несколько километров – через границу и до ближайшего финского населенного пункта... Спасение казалось близким, но тут образовалась новая трудность. Паная поняла, что не только двухлетний младенец, но и измученный князь физически не в состоянии будут преодолеть этот последний барьер. И тогда она, проявив очередные чудеса героизма, нашла – купила, украла? – где-то в окрестностях тачку, и так, на тачке, толкая ее перед собой, сжав зубы от напряжения и злости, оскальзываясь на заледеневшем снегу, вывезла своего мужа и дочь из советской России. В этот раз навсегда. Кончался 1918 год. Ей было тридцать.