Состояние постмодерна | страница 21



Если мы посмотрим на форму поговорок, пословиц, максим, которые представляют собой как бы крохотные сколки с возможных рассказов или матрицы старинных рассказов, и которые все еще продолжают циркулировать на некоторых уровнях современного общества, то сможем обнаружить в ее просодии печать этой странной темпорализации, которая полностью расходится с золотым правилом сегодняшнего знания — не забывать.

Итак, должна существовать конгруэнтность между, с одной стороны, такой функцией нарративного знания как «забвение» (lethale) и с другой — функциями формирования критериев, унификации компетенций и социальной регуляции, о которых мы говорили выше. Для простоты мы могли бы сказать, что коллективность, которая делает из рассказа ключевую форму компетенции, вопреки нашим ожиданиям, не имеет потребности в воспоминаниях о своем прошлом. Она находит вещество своей социальной связи не только в значении передаваемых рассказов, но и в самом акте их рассказывания. Референция рассказов может, безусловно, принадлежать прошедшему времени, но в действительности она всегда современна акту «здесь и теперь», который всякий раз проявляет эфемерную темпоральность, простирающуюся от «Я слышал, что…» до «Сейчас вы услышите…»

Суть прагматических правил повествования такого рода в том, что они указывают принципиальную идентичность всех обстоятельств рассказа. Она даже может ничего не значить, как это часто бывает, и из уважения к этикету не стоит прикрываться тем, что за этим стоит юмор или страх. Тем не менее, значение придается именно метрическому отбиванию обстоятельств рассказа, а не различию ударения каждого перформанса. Поэтому мы можем назвать такую темпоральность одновременно мимолетной и древней.[85]

Наконец, также как эта коллективность, отдающая первенство нарративной форме, нс нуждается в воспоминаниях о своем прошлом, она, тем более, не нуждается в специальных процедурах дающих разрешение на се рассказы. Прежде всего, с трудом можно представить, что она отделяет повествовательную инстанцию о других, чтобы дать ей некую привилегию в прагматике рассказов, и потом, что она задается вопросом о праве, по которому рассказчик, оторванный как от слушателя, так и от диегесиса, стал бы рассказывать то, что он рассказывает, и наконец, что она предпринимает анализ или анамнез собственной легитимности. Еще сложнее представить себе, что она может атрибутировать непонятному субъекту повествования власть над рассказами. Эти последние сами себе дают власть. А народ, в некотором смысле, только тот, кто их актуализирует, и делает он это не только рассказывая, но и слушая, а еще становясь героем этих рассказов, иначе говоря, «играя» в них в своих институтах: следовательно, равно соотносясь как с постами получателя повествования и диегесиса, так и с постом повествователя.