Кануны | страница 25



— Нет, Тонюшка, севодни Микуленку не до Палашки, говорят, Петька Штырь приехал.

— В галифе!

— Да много ли в галифе-то?

— Чего?

— Да всево.

— Ой, денежной, говорят! — не поняла Тонька.

Девки засмеялись дружно, иные покраснели, иные заругали Палашку бесстыдницей.

Вера со спрятанными за пазуху двумя зеркальцами, спичками и свечкой незаметно вышла на улицу. Она отбежала от дома, оглянулась и отпрянула в лунную тень. Самовариха, скрипя валенками, несла от Евграфа ведерный самовар. Вера подождала, пока Самовариха скрылась в сенях, и побежала за изгородь, к своему дому. Ее никто не заметил. В загороде, прежде чем бежать к бане, она остановилась, чтобы успокоиться.

Такая большая была эта ночь, ночь девических святок! Месяц висел над отцовской трубой, высокий и ясный, он заливал деревню золотисто-зеленым, проникающим всюду сумраком. Может быть, в самую душу. Широко и безмолвно светил он над миром. Большая тень от отцовского дома падала под гору до самой бани, до заснеженной речки. Вера прислушалась, задержала дыхание. Колдовская необъятная тишина остановилась вокруг, лишь далеко-далеко ясно звучала балалайка ольховских ребят. Они шли еще где-то за полями и согласно, неторопливо пели частушки. Слова еще замирали, но были так же ясны, как этот месяц, как границы лунных теней по снегу. Неторопливо, приятно и по-мужскому нежно доносились до Веры эти слова, и балалайка красиво, чуть печально звенела там, еще далеко-далеко за лунными пустошами.

Вся веселая гулянка
Скоро переменится,
Дорогая выйдет замуж,
А товарищ женится.

От какого-то бесшумного дальнего перемещения мороза, а может, заслоном придорожных кустов притушило на полминуты ребячью песню, но потом все снова послышалось, ясно, красиво и нежно:

Погуляемте, ребята,
Погуляемте одне,
Жить не долго остается
На родимой стороне.

Она с волнением прислушивалась к этой далекой песне и узнавала голос. «Акимко Дымов поет, — подумалось ей. — А балалайка евонная». Ей стало радостно от того, что это идет Акимко, высокий, черноглазый ольховский парень, который ходит в Шибаниху из-за нее и с которым она нарочно, чтобы позлить Пашку, иногда долго задерживалась на посиделках. Пашка злился, но не на нее, а на Акимка, и от этого у нее всегда сладко щемило в груди.

Она побежала, боясь, что кто-нибудь увидит ее, ей никого не хотелось видеть, хотелось увидеть всех сразу и чтобы ее тоже увидели все сразу. Хрустальное пение голубоватой снежной дорожки, чуть отставая, торопилось за нею. Иногда, от слишком глубокого вздоха, у нее кололо в груди. Ресницы схватывало морозом, и ей было смешно оттого, что не может открыть глаз.