Кануны | страница 165
Ночной его дом был совершенно пуст и безмолвен. За окном бесшумно шарахнулась зарница. Далекий, очень далекий гром разрушил, казалось, совсем незыблемый монолит тишины, и Прозоров подумал об относительности всего и вся, ведь еще минуту назад ему казалось, что тишина эта всеобъемлюща и что ей не будет конца. Дальний и скорбномогучий гром вернул Прозорову ощущение реальности, и от смятенной тревоги, от предисловия еще не пришедшей мысли у Прозорова заныло в груди. Это была физическая боль в сердце, никогда им не испытанная, боль, о которой пишут в книгах и в которую он никогда не ерил. Оказывается, она существует, боль здорового сердца, вызываемая душевным страданием.
Спазма длилась очень недолго. Она озарила мозг четким представлением, определенным и ясным образом.
Образ этот был образом женщины.
Он ощутил страдание от ускользающей нежности к ней, от ревности ко всему миру и от жажды видеть ее сейчас, немедленно. Это страдание выдавило из горла короткий, почти животный стон. Прозоров вскочил на ноги. Он вышел из пустого, хитро молчавшего флигеля.
Странная, непонятная плыла ночь, вернее, висела над безмолвными деревнями. Она была статична, недвижима, и в то же время она словно проникала из всех вещей и предметов, весь мир был этой белой ночью. Она рождала самое себя. Деревня и тихие избы, неопределенное небо и цветы в неопределенно-зыбком поле, и сам он, Прозоров, — все было самой этой белой северной ночью.
Он вышел в еще не остывшее поле, оно дохнуло на него цветочным теплом. Два сонных чибиса с неприятным криком вылетели из трав. В ту же минуту он увидел широкую спину какого-то человека, сидевшего на придорожном камне. Прозоров не успел ни исчезнуть, ни удивиться: Данило Пачин крякнул, вставая на свои кривые толстые ноги.
— Вот, еще полуношник. Владимиру да Сергеевичу…
Прозоров молчал, глядя сквозь мужика. Ему не хотелось даже отгонять комаров. Вороная, с провисшим брюхом пачинская кобыла звякала неподалеку уздой, торопливо выстригала в ложке траву. В борозде, темнеющей свежим земляным отвалом, стоял плуг, из-за жары и гнуса Данило пахал паренину в ночь.
— Эх, кабы дождика-то! — Данило потеснился на камне, давая место пришельцу. — Все засохло вконец.
Прозоров продолжал стоять не двигаясь. Бесцветная кисея белой ночи пеленала поля и деревни, комары звенели с бесконечным терпением. Данило, не удивляясь странному поведению Прозорова, мерно и добродушно роняя спокойно-умиротворяющие слова, говорил что-то о назьме и о плуге, рассказывал, что вступил на днях в колхоз, как называли в Ольховице товарищество по общественной обработке земли. Спрашивал, хорошо ли сделал, ладно ли, но спрашивал просто так, давно зная, что сделал правильно. Прозоров как будто не мог постичь то, что говорил Данило, верней, не хотел постигать.