Час шестый | страница 17
Игрушечный петух растопил наконец крохотное сердечко ребенка. «Виталька» заулыбалась и приблизилась к деду. Он погладил ее по головке, затем поставил на грязную, широкую свою ступню. Чтобы заглушить обиду, начал качать девочку на этой грязной босой ноге и спел:
Тем временем солнце садилось за шибановскими домами. Из поскотины возвращалась, мычала скотина. Овцы блеяли у крылечка, а баб никого не было… Но вот пришла Марья-жена и сразу опять с причитаньями срядилась доить Самоварихину корову:
— Нехристи! — ругала она начальников. — До чего оне нас довели-то, до чего опозорили…
— А не реви, матка, — встал Евграф с лавки. — Даст Бог, опеть справимся. Руки-ноги ишшо есть… Кто сей год пастухом-то? Возьму да и подряжусь на весну в пастухи. Без хлеба вас не оставлю…
Марья захлебнулась от обиды и гнева, но ничего не успела сказать: надо было и корову доить, и баню скутывать. Прибежала с пожни Палашка, взяла на руки дочку и затараторила по-праздничному про свежий веник, про щелок и про банный жар…
— Тятенька, ты скинь все в предбаннике! Пинжак-то я сволокла в лужу. Когда вымокнет, дак на реке в ступе вытолку. А штаны выстираю, пока паришься. Ой… А белье-то? Нету ведь, чем тебе исподнее-то сменить… Господи, маменька, чево делать-то…
Марья поставила на шесток подойник и открыла старый сундук Самоварихи:
— Вот! На-ко пока! Только не показывай людям и не говори.
Евграф машинально взял сверток, не глядя. Взял и прошлогодний веник, припасенный в сенях. Он ушел в баню Самоварихи, размышляя о будущем. Но раздумья о новой предстоящей жизни уже не одолевали его так сильно, когда он начал прикидывать, что и как будет делать завтра.
До завтрева, впрочем, было еще далеко…
Добра оказалась баня, хоть и Самоварихина! Все чин-чином. И жару много, и дух вольготный. Сухо, не то что в скользкой тюремной мыльне. Евграф размякал душой и телом. Мыслями (одна другой приятнее) вытеснялись в голове колючие образы, отодвигались горькие воспоминания. «Живучи ведь люди-то! А он чем хуже? Господь даст, со временем и своя крыша будет над головой, ведь он не урод. Сила в руках еще копится. Вон стоит в кузёмкинской загороде сруб зимней избы, почти что новый. Остался Митьке после отца. Умер, сердешный, не успел дорубить, а сынкам-то все равно не доделать. Эти не будут кривым топором изнутри стены тесать. Не научены. Им и не до того. Таким братикам и чужих домов хватит… Не продаст ли Куземкин сруб-то? Продаст! К осени заработаю, рассчитаюсь…»