Людское клеймо | страница 44



И хорошо, что он это знал, потому что ему потребовалось все это сполна — вся профилактика аттической трагедии и греческой эпической поэзии, — чтобы тут же не позвонить Марку и не объяснить ему, каким поганцем он всегда был и остался.


Прямое столкновение с Фарли произошло примерно четыре часа спустя. Насколько я, реконструируя события, могу понять, Коулмен, чтобы знать, не шпионит ли кто, несколько раз после приезда Фауни выходил и возвращался через все двери по очереди — переднюю, заднюю и кухонную. Только около десяти вечера, когда они с Фауни стояли в доме у сетчатой кухонной двери и обнимались перед расставанием, смог он подняться над уродующим негодованием и отдаться единственно серьезному в его теперешней жизни — опьянению последним полетом, тем, что Манн, говоря об Ашенбахе, назвал «запоздалой авантюрой чувства»>{10}. Фауни уже пора было уходить, но он почувствовал такое вожделение к ней, что все прочее ничего не значило — дочь, сыновья, бывший муж Фауни, Дельфина Ру. Это не просто жизнь, думал он, а больше — это ее конец. Невыносима была не глупая антипатия, которую они с Фауни вызывали; невыносимо было, что он вычерпал свои дни до последнего ведра и это ведро уже почти пусто, — самое время, если оно должно когда-нибудь прийти, покончить со ссорами, никому больше не возражать, забыть о добросовестности, с какой он растил четырех здоровых и умных детей, упорствовал в сохранении далеко не мирного брака, воздействовал на упрямых коллег и вел посредственных студентов Афины сквозь литературу, созданную два с половиной тысячелетия назад. Пора было самому стать ведомым — пусть его ведет это простое вожделение. Стать недосягаемым для их суда, их обвинений, их приговора. Живи, покуда не умер, сказал он себе, вне их поганой, дурацкой, невыносимой юрисдикции.


Стычка с Фарли под конец того дня. Столкновение с Фарли, молочным фермером, который не хотел обанкротиться, а пришлось, ныне дорожным рабочим, который вкалывал на совесть, на какую бы черную работу его ни поставили, американским гражданином, который служил стране не один срок, а два, вернулся во Вьетнам дохлебывать эту кашу. Оторвал задницу и поехал обратно, потому что, когда первый раз явился домой, все сказали, что он не такой, что его не узнать, и он сам видел: его боятся. Человек возвращается из джунглей, домой с войны, а ему мало что спасибо не говорят, его боятся, так что лучше уж опять туда. Да не ждал он, чтобы с ним носились как с героем, но так смотреть на человека? Ну он и пошел по второму кругу, и на этот раз уже был в кондиции. Злой. Вздрюченный. В общем, вояка — держись. В первый-то срок нет. В первый срок он симпатяга был, не знал еще, каково оно без надежды. В первый срок он был паренек с Беркширских холмов, который массу имел к людям доверия и знать не знал, как дешевеет иногда жизнь, ведать не ведал, что такое жить на лекарствах, что такое чувствовать себя ниже кого-то, — развеселый Лес, рубаха-парень, никакой там угрозы обществу, куча друзей, быстрая езда и все такое прочее. Да, в первый срок он резал трупешникам уши, было, все резали, и он резал, но и только. Он был не из тех, кому одного хотелось — дорваться до этого беззакония и распоясаться, кто с самого начала был злой или буйный, чуть где какая возможность — и пошел крушить все на свете. Был в его части один, по прозвищу Большой, так он уже в первый день или во второй распорол беременной женщине живот. А Фарли только к концу первого срока стал хорош, не раньше. Но в другой раз в части было полно таких же второсрочников, которые вернулись не прохлаждаться и не пару лишних долларов зашибить, — злых было полно, бешеных, которые всегда лезли в головную группу, которые пережили ужасы и знали, что они, ужасы, и есть самое лучшее в жизни. Бешеные они были, и он тоже. В бою, когда бежишь, стреляешь, не бояться нельзя, но можно распалиться и стать бешеным, вот он и дал себе волю во второй срок. Во второй он им показал так показал. Там жизнь особая, самый край, полный газ, буйство и страх, на гражданке и близко ничего нет. Стрельба с вертолета. Они теряли машины, и нужны были стрелки. Однажды спросили, кто хочет, и он вызвался. Летишь над боем, внизу все маленькое, а сам лупишь с высоты — ох как лупишь. По всему, что движется. Смерть и разрушение — вот она что такое, стрельба с вертолета. Плюс то преимущество, что не надо все время торчать в этих джунглях. Но потом так и так домой, а дома не лучше, чем в тот раз, а хуже. Кто на Второй мировой воевал, тем было полегче: назад на корабле, пока плывешь — успеваешь отойти, и кто-то о тебе заботится, спрашивает, как ты. А тут хлоп — без перехода, без ничего. Сегодня стреляешь во Вьетнаме с вертолета, видишь, как взрываются в воздухе другие машины, видишь, как горят товарищи, летишь так низко, что чуешь запах паленой кожи, слышишь вопли, видишь, как вспыхивают целые деревни, — а завтра ты в Беркширах. И теперь ты