Ардабиола | страница 37
— У Маяковского было прошение на имя товарища химика… — вспомнил Ардабьев-старший. — В мастерскую человечьих воскрешении. А ведь никого не воскресят. Ни Маяковского. Ни моих эвенков. Ни нашего отца. Ни нас с вами, когда умрем.
— Откуда ты знаешь? — спросил Ардабьев-младший. — Если йог может лежать на гвоздях, значит, могут лежать все на гвоздях. Только нужно уметь сконцентрироваться. Если абхазские старики могут жить по сто пятьдесят лет, значит, все могут жить по сто пятьдесят лет. Надо только уметь жить. Мы еще очень мало знаем сами себя, собственные силы. Сначала мы должны научиться не болеть. А потом мы должны научиться не умирать.
— И научиться не убивать… — тянул свою линию Ардабьев-средний. — Я так рассуждаю: пока будет хулиганство, будет поножовщина. Пока будет поножовщина, и война будет. Война — это тоже болезнь. Я так рассуждаю…
И вдруг все трое братьев замерли и привстали, вглядываясь вперед поверх кабины грузовика. Навстречу их грузовику по улице плыл такой же грузовик с черно-красными бортами и гробом в кузове. За гробом тоже шел духовой оркестр, сверкая помятыми медными трубами, и тоже брела толпа. В кузове у гроба тоже сидела вдова — только совсем молодая, и около нее еще не могло быть трех взрослых сыновей. Грузовик двигался в противоположную сторону от старого хайрюзовского кладбища — на новое, комбинатовское.
Фотограф знал, кто лежит в этом гробу. У двадцатилетнего строителя отказал замок монтажного пояса, и он сорвался, упав на пронзившие его насквозь острые штыки арматуры. Фотограф слышал об этом разговор на летучке, когда иркутская практикантка с горящими благородным гневом глазами предложила написать проблемную статью о технике безопасности на стройке. Редактор, пряча от нее свои ничем не горящие глаза, мягко сказал: «Не рано ли вам браться за такую тему, Семенкина?..» Он ждал квартиру в шлакоблочном доме строителей.
Две траурные мелодии двух духовых оркестров, идущих в противоположных направлениях, слились в одну, грузовики с гробами двух незнакомых при жизни людей поравнялись, и фотограф щелкнул в то мгновение, когда две вдовы — старая и молодая — подняли застланные слезами глаза друг на друга. «Кому нужно это фото? — подумал фотограф. — А когда-нибудь умру и я, и со мной мои негативы…» Но, подавляя в себе эти горькие мысли, он стал яростно фотографировать все то, что никогда не надеялся напечатать или выставить: деповских рабочих, несущих, оскользаясь на мокрой кладбищенской глине, жестяной обелиск с красной звездой. Руки вдовы, судорожно всунутые ею между крышкой и гробом в щель, где еще виднелось лицо покойного. Пенсионера Ивана Веселых, вгоняющего в гроб обухом топора большие, но все-таки гнущиеся гвозди. Гроб, снижающийся в распахнутое чрево земли на напрягшихся веревках. Горсти зерен, летящие в могилу с ладоней старух. Комья земли, прыгающие с лопат. Пролетарские руки, берущие по щепотке рисовой кутьи с изюмом из эмалированного таза, поставленного на свежий могильный холмик.