Критика цинического разума | страница 130



Немецкая дерзость всегда была более тяжеловесной, чем в ро­манских странах; она значительно раньше появилась на сцене в виде господского цинизма, как растормаживание власть имущих. Генрих Гейне, который представляет собой исключение,— тем более как уро­женец проникнутого французским духом Рейнланда — вынужден был в своих поисках образцов для подражания и союзников из числа

земляков ориентироваться на иные добрые немецкие качества, во­площенные в непоколебимой чест­ности Фосса, в стремлении к пол­ной ясности Лессинга и в муже­ственной способности отстаивать свою веру Лютера. Однако у Лю­тера не без оснований можно было зафиксировать проявления специ­фической традиции немецкой дер­зости — ведь его протестантизм относился к тому времени, когда от­нюдь не принято было говорить им­ператору: «Я на том стою, я не могу иначе»; это был акт необычайного мужества и своенравной дерзости. Кроме того, в Лютере проявляется анималистический элемент, сила, черпающая себя из себя самой,— витальный архетип «животности», который неотделим от кинических мотивов.

В истории дерзости, наряду с городом, важную роль играют, в сущности, три социальных чекана, накладывающих на все клеймо ве-

селой непокорности: карнавал, университет и богема. Все эти три феномена выполняли роль клапанов, через которые мог быть срочно выпущен пар накопившихся потребностей, которые не находили ино­го, повседневного удовлетворения в социальной жизни. Здесь дер­зости имели свое пространство, в котором их терпели, даже если эта терпимость была только временной и порой прекращалась.

Старый карнавал был эрзац-революцией бедных. Избирали короля шутов, который на протяжении одного дня и одной ночи пра­вил миром, принципиально вывернутым наизнанку. В нем бедные и добропорядочные пробуждали к жизни свои мечты, надевая маска­радные костюмы, чтобы изображать буянов и участников вакхана­лий, самозабвенно — до истины, дерзко, похотливо, разгульно и порочно. Разрешалось лгать и говорить правду, быть непристойным и честным, пьяным и безрассудным. Из карнавала позднего Средне­вековья, как показал Бахтин, сатирические мотивы плавно перешли в искусство. Пародийный дух карнавальности еще питает цветас­тый язык Рабле и других писателей эпохи Возрождения, он вызы­вает к жизни традиции искусства «жутких историй» и традиции са­тиры, он делает шутов и арлекинов, гансвурстов и касперлей* по­стоянными фигурами великой смеховой традиции, которая выполняет