...А до смерти целая жизнь | страница 3
— А у нас дома воды сколько хочешь, — с достоинством проговорил ты, трехлетний дипломат, и покосился на кувшин поодаль.
Тебя поняли и напоили. А после рассказывали нам, и все мы смеялись.
Смеялись… Но вот лицу жарко от слез. «А у нас дома воды сколько хочешь…» — повторяю эти слова, простые, как жажда.
Я склоняюсь к теплой и влажной — живой земле. Прохладные листья коснутся моего лица — и почудится: это трогают меня твои руки. Будто спросить хочешь: «Ну, как вы тут… Как она у вас, жизнь, без меня? Все еще, поди, не привыкли?» А я мысленно отвечаю все теми же словами: «…Воды у нас дома сколько хочешь».
Как хорошо, как славно было бы, если б жизнью можно было напоить человека досыта!
Чем больше я думаю об этом, тем упорнее мое сопротивление горю, тем неотступнее мысль, что ты жив, служишь в армии и даже в отпуск приедешь скоро. И тогда я, зная теперь, как и отчего все случится, сумею предостеречь.
А ты выслушаешь и скажешь:
— Разве это не смешно?
Любимая твоя фраза…
Вот вспомнил ее, и от этого еще крепче мысль, что ты живой и я могу с тобой говорить, могу писать тебе эти письма. И пошлю. И тебе передадут в руки.
Я даже знаю, как это будет.
Ты выходишь из казармы, и тебя окликает ротный ваш почтальон, его тоже зовут Сашкой. Он машет издали: «Сашка, тебе! Из отчего дома-а!» — и бежит навстречу. И ты бежишь тоже. Распечатываешь конверт, и я вижу твою улыбку, от которой мне самому всегда хочется улыбаться и говорить людям самые прозрачные и бережные слова — полные надежды, как те, что прочел я в одном из писем твоих к Татьянке:
«Понимаешь, все еще будет!»
И я твержу это про себя: понимаешь, все еще будет! Все будет — потому что тебе пока только двадцать лет.
Двадцать лет… Сколько раз надо прожить этот срок, чтобы не показался мгновением? Если б мог, очертя голову кинулся б я сейчас в то майское утро первого послевоенного года. Ты не можешь его помнить: рождаясь, человек еще не знает величайшей из своих радостей — что он уже есть.
Утро накануне того часа, когда мальчишка с рыжим двойным вихром на макушке пронзительным криком заявит о себе миру. И люди станут говорить про эту двойную его макушку:
— Счастливый, стало быть, — два века проживет.
Слова, в которые я поверю…
Так свежо, так отчетливо вижу я то утро, словно гляжу сквозь тихую родниковую воду.
Небо в легких облаках, с алым росчерком на востоке. Знобящий рассветный холодок, мокрое от росы больничное крыльцо. Три километра пешком через весь поселок — и четыре ступеньки, показавшиеся высотой с гору. Больничная дверь, за которой только что скрылась она, кому ты скажешь потом твое первое слово — мама…