Волк: Ложные воспоминания | страница 32




Что со мной будет, если не останется больше леса, в чащобу которого можно забраться, или когда кончатся все «глухомани», что я буду делать? Не сказать, чтобы я в них разбирался или чувствовал себя здесь так уж вольготно. В конце концов, это чужой мир — искалеченный, однако доживший кое-где до наших дней, при том что язык его утерян безвозвратно. Кто-то предположил, будто тяга к этому миру заложена у нас в генах. Один мой дед был дровосеком, другой — фермером, оттого у меня кружилась голова на седьмом или пятнадцатом нью-йоркском этаже. Я просто не смог приспособиться к слоям и уровням людей надо мной и подо мной. Я жестоко страдаю в самолетах, хотя мой случай почти уникален — когда мне было лет двенадцать, маленький самолет, на котором я летел в Чикаго, попал в аварию на аэродроме Меггс-Филд. Сильный боковой ветер с озера Мичиган подхватил нас, наклонил самолет, и тот, обрубая крылья, покатился кубарем с полосы, пока наконец не остановился вверх колесами в нескольких футах от волнолома. Пожарная машина поливала нас пеной. Я повис на ремне, ударом с меня сорвало башмаки, а мозги искрились всеми цветами техниколора. За живучесть нас удостоили фотографии в «Чикаго трибюн».

В лесу нет романтики, что бы там ни болтали глупцы. Романтика в прогрессе, в переменах, в том, чтобы снять с земли старое лицо и приделать новое. Самыми большими антиромантиками были и до сих пор остаются наши индейцы. Всем, кто не согласен, предлагаю ради дозы романтики прыгнуть с парашютом или приводниться в летающей лодке на северо-западные территории. Я говорю не о землях вокруг озера Вордсворт — они красивы, милы, приятны, обаятельны и вполне пригодны для гостей. На Троицу в тамошних холмах бродят сто тысяч англичан, сталкиваясь лбами и мочась друг другу в ботинки.

Будь я наглым бессердечным миллиардером, я бы завез куда-нибудь между Уиндермером и Пенритом сотню-другую гризли или кадьяков и посмотрел, что выйдет. Только у нас самих их осталось мало, по крайней мере не столько, чтобы делиться с нацией, жрущей лошадиное мясо и до сердечных приступов раскармливающей собак конфетами.


Я был отчаянно одинок в ту апрельскую неделю. Бостон плавал под выпавшими за два дня тремя футами дождя, так что я позвонил в Вермонт своему знакомому, преподавателю в одном из тех небольших колледжей Новой Англии, что, культивируя определенный стиль внутренней дисциплины, выращивают взрослых людей совершенно особого сорта. Суть не в том, чтобы, подобно морской пехоте, «сделать из тебя мужчину», — скорее там растят джентльменов со специфическими качествами. Уже после выпуска эти молодые люди, не будучи знакомы, узнают своих, как «людей Тулипберга». Они отводят взгляд, краснеют, затем тайком хлопают друг друга по плечам, заключают в объятия, выкрикивают секретные слова и слюнявят друг другу уши. Гарвард, Йель, Принстон и Дартмут в этом смысле спокойнее. Их превосходство подразумевается само собой, они до самой смерти «старая школа», даже если порой маскируются под радикалов или бедняков. Второкурсник из Дартмута, с которым я разговорился в самолете компании «Юнайтед», когда летел в Сан-Франциско, утверждал, что «Рокки — человек Дартмута». Такая милая бессмысленная разновидность товарищества, по сути тевтонского, позволяющая этим олухам устраивать в Госдепартаменте свои ментальные групповухи, пока весь мир умирает где-то вдалеке. Короче, я сел в автобус и отправился к Стюарту и его жене. Перед этим он с восторгом сообщил мне по телефону, что получил постоянное место ассистента профессора. Я сказал: рад за тебя и за вас, живу сейчас в Бостоне и пытаюсь распутать психологические узлы своей жизни. Я знал, что он пригласит меня в гости — Стюарт из тех, кто обожает убеждать людей и помогает им встать на ноги, чтобы они смело могли встретить муссоны говна. На автобусной станции я купил на все оставшиеся деньги билет, сообщив кассиру, что эта долгая-предолгая дорога наверняка приведет меня в страну моей мечты.