Скитания | страница 20



Никому не нужные беспомощные детские слова мучительно долго звучат около желтого пятна лампы:

— «…Ему страстно хотелось схватить, удержать покидавшее настроение, но неуловимую мечту не вернуть».

«И опять он остался один…»

Охрипший чужой голос оборвался, и я собираю дрожащими пальцами листки, прислушиваюсь к странно наступившей тишине и не подымаю глаз.

«Они меня теперь презирают…»

Кто-то отодвинул стул. От белизны бумаги, на которую ярко падает свет и на которую долго смотрел, кругом темно, и я ничего не вижу.

«Они меня презирают…»

Кто-то вздохнул. Отчего? Оттого ли, что тронул рассказ, или оттого, что хочется зевнуть?

Робко подымаю глаза, — Аня. Она смотрит на меня, не спуская глаз, должно быть насмешливо, и говорит, загадочно улыбаясь:

— Сентиментально.

И хотя жду наихудшего, это бьет меня, как острый нож.

— Да. По-моему, если тоска, — ну, пей, играй в карты, развратничай, что ли, а нечего антимонию-то разводить.

Из-под темных усов, как слоновая кость, вспыхивают у Француза белые зубы, и мы чувствуем — недолго, вероятно, остается: он этим и кончит.

— Да, с маленькими смутными настроеньицами не стоит возиться, — говорит Патриций, и, как всегда, все видят и чувствуют, что так оно и есть, как он говорит. — Только определенные, резкие, тяжелые столкновения человеческих душ, откуда вырастает или катастрофа, или безмерное счастье, — только такие явления психической жизни достойны художественного внимания.

Он снял очки, протер.

Аня смеется:

— Контрабандист.

И я смеюсь.

Около Варвары в полутьме белеют подбавляемые очищенные картофелины.

Я смеюсь, смеюсь лицом, которое для всех, к которому привыкли.

— Да, пустяки… — говорю я пренебрежительно, — от нечего делать…

А то, другое лицо — которое только для меня — смертельно бледное, в судороге боли и отчаяния кричит: «Кончено!.. все пропало!.. все напрасно… Они меня презирают… Из меня ничего не выйдет…»

Мелькнула знакомая черная гостья, просунула костлявую руку в грудь и сжала сердце, как никогда. Рванулось, забилось, затрепетало, но костлявый старушечий кулачок так и остался. «Никогда… никогда не быть мне художником!.. Творчество не для меня…»

Я тихонько, осторожно подавил вздох и глянул: серые глаза Основы ласково глядят на меня.

— Вот вы, — говорит он, — у вас эта ночь… Я тоже… вот такая же ночь, когда фабрику-то подымал. Темно. Мальчишки у меня адъютантами были, везде шныряют, бегают, все разузнают и докладывают мне. Вот прибежали, говорят, собрались рабочие возле сгоревшей столовой, а против них солдаты. Говорят, колоть зараз будут. Я — туда. Грома-адная толпа рабочих, против — рота. Рабочие возбуждены, кричат, по лицам бегает пламя, пожар догорает. Вдруг рота двинулась, ружья наперевес. Я кинулся, как зареву: «Как!.. братьев?.. кровь!..» После говорили — оглушил всех, а я не помнил себя. Солдат мне в грудь штыком. Я схватился, вырвал — о камни приклад вдребезги. Должно быть, ошарашило, солдаты остановились, глядят, рабочие тоже. А я их назад осаживаю, — расходись, товарищи… Так постепенно разошлись, и меня не успели схватить.