Лови момент | страница 9
Я ведь просто не соображал, что в стране кризис. Ну как можно быть таким подонком: ничего не подготовить, раз — и кинуться на авось? Выкатив круглые серые глаза, сжав крупные лепные губы, с беспощадностью к себе он вытаскивал наружу все припрятанное, тайное. Папу все связанное со мной совершенно не трогало. Мама — да, мама пыталась на меня подействовать — какие были сцены, вопли, мольбы. Чем больше я врал, тем больше орал, тем больше заводился и требовал — гиппопотам! Бедная мама! Как она во мне обманулась! Рубин услышал задушенный вздох Вильгельма, комкавшего позабытую «Трибюн».
Поняв, что Рубин на него смотрит, видит, как он сегодня мается, не знает, куда себя деть, Вильгельм подошел к аппарату кока-колы. Глотнул из бутылки, закашлялся и сам не заметил, потому что все думал, закатив глаза, зажав рот рукой. У него была странная привычка вечно поднимать воротник пиджака — как от ветра. Он никогда его не опускал. Но на могучей спине, гнущейся под собственной тяжестью, здоровущей чуть не до уродства спине воротник спортивного пиджака казался просто тесемочкой.
Он слышал собственный голос, двадцать пять лет назад объяснявший в гостиной на Уэст-Энд авеню:
— Ах, мама, ведь если с актерством не выгорит, я вернусь в университет, и все.
Но она боялась, что он себя погубит. Говорила:
— Уилки, папа бы тебе помог, если б ты решил заняться медициной.
Даже вспомнить страшно.
— Но я не выношу больниц. И я же могу совершить ошибку, причинить пациенту боль, даже его погубить. Я этого не вынесу. И потом — у меня совсем другие мозги.
Тут мама совершила ошибку, упомянув этого своего племянника Арти, кузена Вильгельма, студента-отличника в Колумбийском по математической лингвистике. Ох уж ее Арти, чернявый кисляй с узким противным личиком, с этими родинками, как он вечно сопел, не умел держать нож и вилку, и эта гнусная его привычка вечно спрягать глаголы, когда, бывало, с ним пойдешь погулять. «Румынский — легкий язык. Просто ко всему прибавляешь тл». Теперь-то он профессор, этот Арти, а ведь вместе играли у памятника солдатам и матросам на Риверсайд-Драйв. Подумаешь — ну профессор. И как это можно выдержать — знать столько языков? И Арти — он же Арти и остается, а чего в нем хорошего? Но, может, успех его изменил. Может, он лучше стал, когда так продвинулся. Интересно, он правда любит эти свои языки, прямо ими дышит, или же в глубине души он циник? Теперь столько циников. Все вечно недовольные ходят. Вильгельму особенно претил цинизм в процветающих. Не могут без цинизма. И еще эта ирония. Может, так надо. Даже, может, так лучше. А все равно гадость. Если к концу дня Вильгельм особенно выматывался, он это приписывал действию цинизма. Слишком много суеты. Слишком много вранья. У него прямо злости не хватало, зато слов хватало. Муть! сволочи! говно! — ругался он про себя. Липа! Надувательство! Хамство!