Жить воспрещается | страница 15
Ржавым облаком поплыла на меня всклокоченная огненно-рыжая борода отца и закрыла полнеба. Еще увидел заплывший кровью отцовский глаз такой напряженный что казался камнем в туго натянутой рогатке. Эсэсовец оторвал отца от рук матери и увел из колонны.
Почему — не могу объяснить, но я увидел затянутый зеленой ряской пруд и еще… миску с дымящимся борщом. Отсвечивая зелено-желтым лаком узоров, деревянные ложки облепили миску…
И все это — в последний миг перед расстрелом…
Впрочем, может быть, многое только сейчас пришло мне в голову, но ведь и сейчас я умираю… Я знаю это, товарищ военврач…
А тогда — я хорошо помню, как тогда вошла в меня пуля. Толчок, короткий ожог, острая боль — а потом стало легко. Упав, я раскинул руки, и еще почувствовал удар по пальцам.
Очнулся я под шмелиное жужжание польской речи. Из могилы вытянули меня полуживого…
* * *
Так началась моя Одиссея. Кончилась она тем, что с еще незалеченными ранами я был схвачен при облаве и попал в концлагерь. Но теперь на моих зубах навязла оскомина смерти, и жизнь приобрела другой вкус. Стал я присматриваться к людям. (Может быть, здесь стоит сказать, что в семье Горовцев только я стал интеллигентом и даже выписывал газету, а чтобы пользоваться библиотекой помещицы Валюнайтине, раз в неделю занимался с ее сыном). Но вернемся к людям.
Жизнь в этой бойне, постоянном голоде, грязи, соседстве со смертью наложила на многих свою мертвящую печать. Огрубели они. Кое-кто заморил в себе совесть и стал привыкать к подлости. Я потянулся к тем, кто еще сохранял какое-то мужество…
Я знал немецкий и совсем неплохо русский. Это помогло связаться с хорошими людьми, которых сами же фашисты выделили красными треугольниками — «винкелями». Главное — удавалось через них получать кое-какие продукты и новости. Каждый успех наших на фронте не только прибавлял сил, но и приближал к нам тех, кто уже уставал верить.
(Вот я сказал: успех наших. Вы только поймите, что значило для меня, для многих, многих других с полным правом причислять себя к советскому народу, к тем, кто громил фашистов… Это же лучшее лекарство…)
Несмотря на каторжный труд, люди, как только оставались без надзора эсэсовцев, менялись на глазах. Появился интерес к моим «лекциям». Вначале я читал на память Мицкевича, Гейне, Пушкина, Гёте. Потом перешел к истории. В бараке — густая темнота. Я рассказываю. Тишина. Товарищи будто спят… Конечно, «лекции» были короткие. Слишком дорог был для нас сон…