Культура шрамов | страница 37



В тот день я видел ее в последний раз. Не было ни споров, ни криков, ни побоев, ни интимных досмотров. Она вышла из фургона с сумкой в руке и, не оглядываясь, зашагала по шоссе, в противоположную от того места, где находился отец, сторону, а я так и остался сидеть у дороги, поблескивая кремом на солнце. Губы моей матери сложились в слово «ВЫХОД», когда она прошла мимо меня, странная полуулыбка озаряла ее лицо, такое решительное и спокойное, какого у нее сроду не было. И тут я понял. Она всегда имела в виду то, что говорила, всегда приводила угрозы в исполнение и никогда не делала того, чего не хотела. А теперь она уходит.

Головография

Отец прилег рядом со мной на мою раскладушку. Мне девять, скоро будет десять, отец как никогда печален, вот-вот заплачет, и точно — голова его затряслась, крупные слезы упали на подушку. Каким-то образом я чувствовал, что нужно взять его за руку, погладить по лицу, обнять за плечи. Но это казалось странным — прижимать к себе и успокаивать, как ребенка, такого большого и сильного человека, как он. Я был в замешательстве. Сквозь рыдания он выговорил: «Ты для меня всё». Он скользнул рукой под мою пижамную курточку и сгреб меня в охапку. «Я имею в виду здесь, — прошептал он мне в ухо, накрывая ладонью мою голову. — Здесь», — повторил он. Все, что я смог ответить, это «знаю, пап», ничего лучше мне придумать не удалось. Но и этих слов, казалось, хватило, чтобы унять его слезы, как и мне хватило того, что он вернулся в свою постель, — теперь уже плакал я.

Фотографии 37, 38

Они

Я надеялся, что эта фотография, будет резкой, хотел передать напряжение и пафос момента, но на бумаге все расплылось в кашу серых оттенков, острые грани стушевались в ничто.

Они пришли за нами, как Паника и обещал.

Он не сказал мне ни слова. То ли не был обеспокоен, то ли от беспокойства не мог говорить. Он не танцевал, но и не плакал. Большую часть времени он лежал в постели, ворочаясь с боку на бок, бубня нараспев какие-то рифмы и растирая кожу на голове, иногда надавливая на шишку, которая стала уже такой большой, что проглядывала сквозь черную шевелюру. Когда наконец, спустя 36 часов, он все же поднялся, то обнаружил меня по-прежнему сидящим на коврике, мой домик из лего вырос в особняк, поскольку некому было снести его, не было срывающей на нем раздражение Выход. Я лег ничком, прижавшись к коврику, и наблюдал за Паникой в одно из окон верхнего этажа. Он двигался медленно, восемь неловких механических шагов, и ноги его подкосились, он упал на колени, глубоко зарывшись пальцами в сухую почву. На лице его светилась странная улыбка, что обычно бывало прелюдией к чему-то, он раскрыл рот, собираясь что-то сказать, и не смог произнести ни звука. Но такое положение вещей его не устраивало. Он стал запихивать себе пальцы в глотку, вплоть до позывов на рвоту.