История Тома Джонса, найденыша (Книги 15-18) | страница 24
Только что дядя одержал эту победу и готовился уложить племянника в постель, как прибыл гонец с известием, которое настолько расстроило и потрясло старика, что он позабыл и думать о племяннике и всецело погрузился в собственные заботы.
Это неожиданное прискорбное известие состояло в том, что дочь его почти тотчас по отъезде отца убежала с молодым священником, их соседом; хотя у отца могло быть одно только возражение против ее выбора — именно, что священник не имеет гроша за душой, однако она не сочла нужным сообщить о своей любви даже столь снисходительному родителю, и вела она себя так ловко, что никто ничего не подозревал до самой минуты, когда все было кончено.
Старик Найтингейл по получении этого известия, в крайнем расстройстве, велел сию же минуту нанять почтовую карету и, поручив племянника попечению слуги, поспешно уехал, едва соображая, что он делает и куда едет.
По отъезде дяди слуга пришел укладывать племянника в постель, для этого он его разбудил и с большим трудом растолковал, что дядюшка уехал; однако племянник, вместо того чтобы принять предлагаемые ему услуги, потребовал портшез, и слуга, не получивший насчет этого никаких распоряжений, охотно исполнил его желание. Доставленный таким образом в дом миссис Миллер, племянник кое-как добрался до комнаты мистера Джонса, о чем было уже рассказано.
Когда препятствие в лице дяди было устранено (хотя молодой Найтингейл не знал еще, каким образом), стороны быстро закончили свои приготовления, и мать, мистер Джонс, мистер Найтингейл и его невеста сели в наемную карету, которая отвезла их в «Докторскую коллегию»; там мисс Нанси скоро была сделана, как говорится, честной женщиной, а бедная мать ее, в истинном смысле слова, счастливейшей из смертных.
Увидя, что его хлопоты в пользу миссис Миллер и ее семьи увенчались полным успехом, мистер Джонс обратился к собственным делам. Но тут, чтобы читатели мои не назвали его глупцом за такую заботливость о других, а иные не усмотрели в его поведении больше бескорыстия, чем было в действительности, мы считаем нужным их уверить, что герой наш был далеко не бескорыстен и, доводя это предприятие до благополучного конца, получал значительную выгоду.
Этот кажущийся парадокс объясняется тем, что герой наш справедливо мог сказать про себя вместе с Теренцием: «Homo sum: humani nihil a me alienum puto»[2]. Он никогда не бывал равнодушным зрителем чужого горя или радости и чувствовал то и другое особенно сильно, когда сам в какой-то степени являлся их причиной. Он не мог, следовательно, исторгнуть целую семью из глубочайшего отчаяния и вознести на вершину счастья, не испытывая сам великого наслаждения — большего, пожалуй, чем то, какое часто доставляет людям окончание тяжелой работы или преодоление вопиющей несправедливости.