«Живые черты Ходасевича»: из откликов современников | страница 12



пишет он в «Европейской ночи». И тут же дает стихотворение, вполне обосновывающее его «арс поэтикум» — поэтику четкости и отчетливости.

Я — чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет
Лишь ангел Богу предстоящий,
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я — не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу
Его извилистый закон…
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!

Поэт пушкинского времени таких обоснований дать бы не мог по той простой причине, что ему их давать не пришлось бы.

Все это, впрочем, не ново. Повторяю это лишь чтобы определить точнее «незаконченность» Ходасевича, которая связана не с его мастерством, а с его поэтической сущностью. Да, говоря о Ходасевиче как о мастере, именно об его сущности часто забывают. Выводят даже порою, что онтологическое содержание в его стихах отсутствует, что он «мастер, но не поэт»… Как будто оригинальное мастерство может существовать без поэзии, а не порождается ею (иное дело — нынешняя виртуозность, которой можно научиться). Как будто в искусстве форма сама по себе — не содержание.

Какова же та тема, тот эмоционально-сознательный замысел его, которым понадобилась его классическая форма — именно эта, а не какая-либо другая? Ум отнюдь не означает отсутствия лирического, первичного порыва — да без него поэзии и не бывает. У Ходасевича скрытый лиризм звучит в самых обдуманных и обработанных стихах. Мало кто, однако, обратил внимание на те стихи, в которых лиризм Ходасевича прорывается наружу, ничем не сдерживаемый. В них Ходасевич из сурового поэта становится поэтом прелестным и в буквальном смысле слова душевным.

Странник прошел, опираясь на посох –
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролетка на красных колесах –
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре –
Мне непременно припомнишься ты.
Чтоб не случилось на суше, на море
Или на небе, — мне вспомнишься ты.

Этому-то душевному порыву Ходасевич и не захотел дать власти над собою, над стихом. Легкому дыханию лирики предпочел он другой, «тяжелый дар». –

И кто-то тяжелую лиру
Мне в руки сквозь ветер дает.
И нет штукатурного неба,
И солнце в шестнадцать свечей.
На гладкие черные скалы
Стопы опирает — Орфей.

Путь Ходасевича лежал не через «душевность», а через уничтожение, преодоление и преображение. Душа, «светлая Психея», для него — вне подлинного бытия, чтобы приблизиться к нему, она должна стать «духом», родить в себе дух. Различие психологического и онтологического начала редко более заметно, чем в стихах Ходасевича.