Вечер у Панашкина | страница 6
- Американский ученый Фукот даже землю взвесил,- тридцать два миллиона пуд потянула земля! Надул воздушный шар, агромадной величины, окружил землю цепями и поднял, а она качается, вроде маятника...
Свисток парохода заглушает голос мудреца, а мне все вспоминаются вечера у Шамова. Там люди играют знаниями, точно ловкие дети мячами. Истины там отменно хороши - такие круглые, ясные, без устрашающих фантазий Брундукова, вроде жевательной машины. Там люди - гордо, как павлины, распускают пестрые хвосты своих знаний.
А здесь они облепили крыльцо лавки, точно тараканы корку хлеба- Стоят, сидят, лежат и жадно, молча питаются странной чепухой Брундукова, человека, который обладает чудесным свойством украшать всякую истину ослиными ушами,
- А бог в Америке называется Озарис...
Подталкиваемый Панашкиным, я начинаю опровергать:
- Не Озарис, а - Озирис, и это не в Америке, а - в Африке, в Египте...
- Чего? - иронически прищурясь, спрашивает Брундуков.
Я повторяю, он прерывает меня:
- Стой! Первое-в Египте живут ефиопы, и бога у них пет! Это-раз! Второе - Озирис - слово без смысла, а - Озарис значит - сияй! Это - два! И третье - тебе рано поправлять меня, господин ни то ни се! Ты "Ниву" читал?
- Позвольте,- говорю я, но Брундуков не терпит, когда сомневаются в его знаниях, не доверяют его мудрости,- в этих случаях он иронически прищуривает рыжие глаза и, пронзая невера двумя острыми иголочками, истязует его пусторечием:
- Ты ефиопскую историю знаешь? Так я тебе скажу, что сами ефиопы языка своего не понимают, потому что у них было несколько языков, как у магометанских татар...
- Всякое сословие врет по-своему,- неожиданно вставляет Панашкин, и его слова очень веселят публику.
Но я уничтожен, а Брундуков торжествует, и снова тянутся его слова:
- Египет действительно был, но разрушен Бонапартом.
- Так-то,- тихонько говорит Панашкин,- у всякого свое умосклонение: один бредит Америкой, другой - неизвестно чем, а каждому хочется сладенького; хоть патоки, лишь бы - все-таки!
По заходе солнца Панашкин кашляет чаше и злее; он зябнет, кутается в поддевку, потертую на швах и украшенную заплатами.
Я спрашиваю его:
- А вы о чем мечтаете?
Он медленно распускает сухие губы в улыбку.
- Было бы у меня три пятиалтынных, пошел бы я в трактир, заказал бы рыбью селянку на сковородке, с перчиком да с лучком, а потом бы - пивка, эх!
- Больше ничего?
- А чего же еще на три-то пятиалтынных?
- Ну, а - кроме этого, вообще,- ничего не хочется?