Портрет миссис Шарбук | страница 10



В неудачных и отвергнутых заказчиками портретах, висевших на всех четырех стенах, я видел семью, которой еще недавно так не хватало мне, одинокому мужчине средних лет, — дюжина или около того родственников, заключенных в рамы и подвешенных с помощью гвоздей и проволоки, обездвиженных посредством лака и состоящих не из плоти и крови, а из высушенного пигмента. Не кровь, а льняное масло и скипидар — вот что текло в жилах моей родни. Никогда прежде мне в голову не приходило с такой очевидностью, что искусственное — негодная замена настоящему. Моя собственная упрямая погоня за богатством позволила мне стать обладателем немалого числа прекрасных вещей, но теперь все они казались мне бесплотнее дыма от моей сигареты. Я следил взглядом за этой синеватой, устремляющейся вверх спиралькой, а мой разум возвращал меня назад, назад, к старым воспоминаниям. Я пытался определить, когда же в точности были посеяны семена, которые затем проросли и дали цветы моей нынешней неудовлетворенности.

Моя семья переселилась в Америку из Флоренции в начале 1830-х и обосновалась на Норт-Форке Лонг-Айленда, на котором в те времена были одни леса да пастбища. Род Пьямботто — именно так звучит моя полная фамилия — был хорошо известен еще в эпоху Возрождения, из него вышло немало ремесленников и художников. Вазари[12] упоминает некоего Пьямботто — знаменитого живописца. И хотя мой дед по прибытии в Новый Свет вынужден был заняться фермерством, он продолжал писать великолепные пейзажи, не менее совершенные, чем работы Коула [13] или Констебля [14]. Еще несколько лет назад мне попадались его картины на аукционах и в галереях. Он, конечно же, сохранил фамилию Пьямботто, как и мой отец. Укоротил ее я, живущий в этот торопливый век усеченных мгновений, стремящихся к краткости. Я подписывал свои работы «Пьямбо», и для всех я был Пьямбо. Я думаю, что даже моя близкая подруга Саманта Райинг не подозревает, что в детстве я говорил по-итальянски, а настоящее мое имя — Пьетро.

Моя семья переехала из дебрей Лонг-Айленда в Бруклин во время строительного бума, который кое-кому навеял мысли о том, что Манхэттен в конечном счете станет всего лишь бруклинской окраиной. Отец мой был интересным человеком, чем-то похожим на древнегреческого Дедала в том смысле, что у него были золотые руки. Он был выдающимся рисовальщиком и не менее искусным изобретателем, умевшим в материальной форме воплощать продукт своего воображения. Я в то время был совсем мальчишкой и не помню, как оно все происходило, но знаю, что во время Гражданской войны он, будучи известен как превосходный механик и инженер (в обеих этих областях он был полным самоучкой), был вызван властями в Вашингтон, где ему поручили создавать оружие для армии Севера. Кроме конструирования некоторых частей (можете себе представить!) подводной лодки, он сумел создать оружие, получившее название «Дракон». То была разновидность пушки, которая с помощью сжатого азота выстреливала нефтяную струю, поджигавшуюся в воздухе. Она могла поражать огнем наступающие войска на расстоянии двадцати ярдов. Я видел ее на испытаниях и могу сказать: имечко ей подобрали соответствующее. Эта странная артиллерийская система использовалась всего один раз во время сражения у Чиночик-Крик, и результаты были такими ужасающими, что командующий, которому было поручено боевое испытание этого оружия, отказался использовать его в дальнейшем. Он вернул «Дракона» в Вашингтон с сопроводительным письмом, в котором описывал эту жуткую сцену: солдаты южан «бежали с воплями, а пламя пожирало их. На моих глазах люди превращались в обугленные скелеты, и зловоние, висевшее в тот день в воздухе, до сих пор преследует меня, как бы далеко от Чиночика я ни находился». Он признался, что пламя деморализовало его солдат не в меньшей мере, чем солдат противника.